но трепещут.
– Неужели ты, глина, укажешь, что для меня наилучшее?
– Наилучшее для тебя вполне недостижимо: не родиться, не быть вовсе, быть никем. А второе по достоинству для тебя (ведь и у тебя есть достоинства), то есть – для тебя наиболее предпочтительное: скоро умереть.
Эти (обрекающие) слова Илия взял из книги «сверхчеловека» Ницше. Услышав, Рыжебородый – побледнел смертельно! Даже яркие веснушки на его щеках (известно, в мире нет весны – ведь она постоянна) сделались почти невидимы. Стали казаться пятнами весенней грязи.
Тишина, подобно зимнему пушистому и доброму тигру, вошла в зал и осталась. Рыжебородый стоял посреди тишины, показалось, он тоже стал некасаем! Как булатный клинок для опускающегося на него лоскута (которому – не бывать рассечённым).
– Я никогда не соглашусь с этим.
– Ну и что? Твои слова пусты, как и твоя титаническая слава. Теперь укажи дорогу.
– Хорошо, – молча произнес рыжебородый; впрочем, и это слово было пустым и совсем лишним – ибо в это мгновение иссякало сегодняшнее бессмертие Ильи; конечно же, и оно могло бы иссякать бесконечно; но – сейчас иссякла и нужда в бесконечности.
Впрочем, обоим сие было ведомо.
– Пусть он свободно уйдет.
– Но учитель! Пусть хоть зеркало оплатит, – бормотнул рукастый.
И тогда Илья просто вымолвил:
– Сколько?
Он вышел под дождь. Вечер уже завершался, наступала ночь. Тьма и дождь были повсюду.
Капли рождались, могло показаться, из самой тьмы: как пыль мировой энтропии, гонимая ветром! Капли зависали и плыли, ими (каждой отдельно) приходилось дышать. И очень скоро губы Ильи оказались смазаны пустой влагой. Как губы пустого идола во время кровавого и бесполезного подношения.
Но на следующий день, то есть в среду, дождя не было. Не было нужды проходить между порассыпанной повсюду Летой или переправляться через Стикс: персонификация каждой (насмерть разящей) капли достигла своего экзи’станса! Да и смерть обрела себя и стала участвовать в событиях лично.
Илья опять поднялся из подземелий метро. Он опять свернул к каналу и широкими шагами пересек его. Толпа вокруг него опять была бурливой и пенной; к тому же сегодня была среда.
И она (и как день недели, и как ареал обитания) близилась к своему вечеру.
После моста он свернул на набережную и пошел вдоль воды и руин давешнего (вавилонского) универмага: их и на этот раз ему пришлось миновать, вот разве что с другой стороны. Но не только это оказалось сегодня иным.
Теперь он шел не один, и число теней от Чёрного Солнца выросло.
Сейчас рядом с ним (и почти невидимой всем) шла тень всех его теней, прошлых и будущих – сейчас рядом с ним шла его личная смерть! Она, как известно, женщина и желает сочетаться или даже повенчанной быть с живым человеческим сердцем.
Как и любовь, смерть способна меняться и стать взрослой. А потом и превысить себя. Как и любовь, смерть способна быть безответной. Как и любовь, смерть может казаться наивозможной из жизней. Как и любовь, смерть способна изменить всё и всем.
Он шёл к неприметному зданию, расположенному около автомобильной стоянки.
Прихожая, где он оказался, была высока и просторна, и несколько неряшлива: совсем как прихожие заброшенных петербургских дворцов, в которые так легко, казалось бы, войти и откуда ничуть не труднее, казалось бы, выйти; вот только цель своего прихода объяснить далеко не так просто.
Разве что взгляд оттолкнется от зыбкой штукатурки стен, и взлетевшее сердце не будет рассечено этим взлетевшим взглядом.
Приходить сюда не возбранялось никому (казалось бы). Оттого в прихожей всегда было людно; или только казалось, что людно, ибо не было пусто. Молодые мужчины и женщины входили и выходили, говорили и смеялись, и не молчали.
А даже если молчали, имеющий душу да слышит!
Порою они понимали друг друга с полуслова, порою понимали даже непониманием: всё в них говорило, и сами они говорили – всем; и то, и другое, казалось бы, никому не мешало и – происходило стремительно, и ощущалось физически, как воздух высокогорий.
Благодаря этой стремительности возраст людей как бы терялся и не давал себя определить, становился чем-то несущественным; если очень упорно вглядываться, чаще всего лет им оказывалось около или немного за тридцать; любые их движения (причем не только метаморфозы внешности) оказывались скупы и невесомы.
Сам Илья, после вчерашних с ним приключений, (казалось бы) совершенно не изменился: рядом с ним (немного невидимо) так и остался вчерашний незатейливый (летейский) дождик, обернувшись каплями холодного пота, на лице почти незаметными.
Смерть дивилась его упорству и презирала упорство окружающих. Он ничем ей не отвечал. Потом его отвлекли.
– Вы кого-нибудь ищете? – девчушка, что к нему подошла, была мила и спокойна и словно бы безопасна (именно что – подошла без опаски).
Гладкое личико (как вечно юная галька морская), стройные ножки, тонкие запястья, нежные ступни; как нежна она и как не правдива! Казалось – подобная гладкость покрывает лишь бездумную юность – но псевдо-Илия смог, взглядом чуть прикоснувшись к покрывалу внешности, прикоснулся и к бесчисленности тысячелетий.
Он смотрел на неё. Видел века, что так и не миновали. Да и с гладью её юного лица ничего поделать не смогли (она была необходима именно такой). А его мир опять изменился: никто и ничто не сдвинулось с места; но само место словно бы сдвинулось.
Взгляды нескольких людей (он не обратил бы внимания, но – эти люди словно бы выступали из плоской реальности) неощутимо коснулись его, и – вокруг него тотчас заклубилась несуществующая метель, и (из якобы несуществующей тьмы) полыхнули волчьи глаза; беспощадно!
– Ищу. Яну, – он скупо и невесомо ей кивнул. Точно так же (невесомо) коснувшись ее негромкой и прекрасно себя ощущавшей души.
Прикосновение длилось меньше удара сердца; но – она почувствовала, её ресницы затрепетали; её сердце ударило: она захотела освободиться. Сначала он не позволил; потом, помедлив, отпустил её.
А она сочла его позволение слабостью.
– Неужели Яну? Вы? – она разрешила бы себе усмешку (если бы снизошла до усмешки), но ее охранители – те не