придет в голову противопоставлять, скажем, Россини и Верди.
Но и это еще не все; чтобы понять истинное значение Мендельсона, нужно вспомнить, что он был одним из наиболее значительных концертирующих музыкантов и музыкальных деятелей своего времени: выдающимся дирижером и пианистом, многолетним руководителем оркестра Гевандхауз, стяжавшим при нем мировую славу, руководителем ряда музыкальных празднеств и фестивалей в Германии и Англии, основателем консерватории в Лейпциге. Благодаря его воистину мессианской деятельности вновь зазвучали полузабытые творения Баха и Генделя, многие сочинения Бетховена, Моцарта, Гайдна... Поразительно признание Мендельсона в связи с исполнением им Девятой симфонии Бетховена: «Я ее не пониманию, то есть я нахожу совершенными только частности, а если это случается с произведениями такого великого мастера, то вину мы должны искать в нас самих.» Мендельсону принадлежит историческая, без преувеличения, заслуга «воскрешения» «Страстей по Матфею» Баха и первого исполнения случайно обнаруженного незадолго до этого Шуманом посмертного шедевра Франца Шуберта — его до мажорной симфонии. «Мендельсона отличал не только его исключительный дар руководителя, — писал о нем известный музыковед и дирижер фон Вазилевски, — но и духовное превосходство его обаятельной личности /.../ Огненные глаза Мендельсона все время охватывали весь оркестр и царили над ним...» Нет, глубокоуважаемый Генрих Гейне, как-то все это очень уж не вяжется с отсутствием жизненной правды и равнодушием, я бы уж скорее сказал: «целомудрие».
По моему глубокому убеждению Феликс Счастливый был не только гениальным музыкантом, он был едва ли не самой многогранной и гармонично развитой личностью среди композиторов всех времен и народов! Он замечательно рисовал и наверное мог бы стать выдающимся художником; он свободно владел несколькими языками, очень много читал, занимался поэтическими переводами, а его письма, свидетельствующие о необыкновенной наблюдательности, проницательности и чувстве юмора, не оставляют ни малейших сомнений в подлинном писательском таланте. Ну вот хотя бы этот маленький шотландский фрагмент: «Глушь и дичь. Буря воет, стонет и свистит, внизу захлопывает двери, вверху распахивает ставни, за окнами шумит то ли проливной дождь, то ли кипящий поток — разобрать невозможно, оба неистовствуют, а мы сидим спокойно у камина, время от времени я помешиваю угли, и тогда ярко вспыхивает пламя...».
Вот пишу я сейчас о Мендельсоне, а мысленно вновь и вновь возвращаюсь... к Шуберту! У каждого гения своя особенная судьба, но эти двое как бы символизируют ее полюса, словно Провидение задумало осуществить на них какой-то чудовищный эксперимент: вот этому все земные блага, а этому все невзгоды — и посмотрим, на что вы, ребята, способны. А когда эксперимент был закончен и оба стали не нужны, они смогли умереть — но тоже по-разному: измученный беспрестанной борьбой за выживание Шуберт — мучительно и еще более молодым, тогда как утомленный трудами и славой Мендельсон словно даже и не умер, а просто сделал еще один шаг — в иной мир (кстати, точно так же — мгновенно и без мук ушли из жизни и почти все его родные, как бы проторивая дорогу своему Феликсу). И если вдохновенная песнь Шуберта была буквально задушена, то песнь Мендельсона оборвалась на полуслове, внезапно.
На этом вроде бы в пору и закончить, но странное дело: не могу отделаться от ощущения, что что-то упорно ускользает от меня, что-то неуловимое, дразнящее, быть может самое главное. То самое, что Гейне, так и не разобравшись, принял за «страстное равнодушие»? А на самом деле... Ладно, попробую еще раз, иначе:
Сон в летнюю ночь и счастливое плавание —
Богатство и слава! Богатство и слава! —
Море бескрайнее, уютные гавани...
Шотландии скалы, пещера Фингалова —
Пьянящие дали и небо Италии!
О, небо Италии! —
Нега Италии...
Солнце и звезды, ангелов пение —
Молодость мира, природы цветение! —
Душа окрыленная, блеск и изящество —
Гроз озарение!
Грезы дразнящие...
Любовь, словно песня без слов вдаль ле!.. тя...
Боль — и затмение.
Боль и затмение.
А теперь, с вашего позволения, несколько «Песен без слов». То есть без слов мне, конечно, не обойтись, но я надеюсь, что они не слишком помешают вам почувствовать нечто более важное — хотя бы слабые отголоски музыки Феликса Мендельсона-Бартольди.
И как это могло случиться? —
Мне в грудь вселилась птица!
Большая птица голубая.
Ну что еще могло б, не уставая,
Так трепетать, так биться,
Как не птица?
Так и живет она — то затихая,
То клювом и когтями раздирая
Свою обитель.
Что ни говорите,
А клетка, даже и грудная, — все же клетка
И тесна ей!
Я рад бы выпустить ее на волю,
Но очень грустно навсегда с ней распроститься.
Вот я и говорю ей: «Птица, птица, —
Лети! Но и меня возьми с собою».
Я грудь свою — темницу раскрываю,
И жду... и не дышу... и умираю!
И вечностью мне кажутся секунды.
Молчит она.
Лишь крылья шумно она вздымает...
Не улетает!
* * *
Свет брызжет, лучист,
Снег алмазно искрист.
Мелькают стрекозы, серебряно — розовы,
Воздух пронзительно звонок и чист.
Объятый морозом,
Лес празднично зелен:
Сосны и ели,
И можжевельник, —
Одни лишь берёзы,
Раздеты и босы,
Стоят под наркозом
В стерильных повязках.
Повсюду стрекозы,
Серебряно — розовы, —
Зимняя грёза,
Февральская сказка.
Лес распалён морозным коктейлем;
От этого зелья
Празднично зелены
Рослые сосны, ежи — можжевельники,
Ели — застывшие карусели.
Всё это сверкает, звенит изумрудом,
И чудо —
Берёзы как будто зарделись!
Раздеты и босы,