колет ли в спинах?
— Чумак не вол, не устанет, — отозвался Микола Касьяненко.
— А коль не устали, то давайте запоем, — улыбается Тымко. — Чтобы нашим врагам с коликами икнулось да чтобы сила прибавилась в наших белых ноженьках, — смотрит он на черные, растрескавшиеся, как земля, ноги своих товарищей.
— Агей! — кричит он волам и взмахивает кнутом. Длинный обоз снова заскрипел во дороге.
Петр Кошка стал рядом с Тымком и затянул высоким, каким-то металлическим голосом:
Ох, чумак, чумак,
Живешь хуже собак…
И вся гурьба сильными мужскими голосами подхватывает, повторяя дважды:
Гей, гей, моя доля,
Где ж ты залита водой?
Петр звонко выводит дальше:
Или залита водой,
Или заросла травой?
Чумаки поют, и кажется, что в ноги и в самом деле влилась какая-то новая сила, расправились плечи, вольнее стало дышать. Этой песней каждый в полную грудь говорил о своем горе, нужде… И на душе от этого становилось легче и злее.
Навстречу обозу вынесся богатый рыдван, запряженный шестеркой лихих вороных коней. Кучер взмахнул кнутом, не своим голосом закричал «Посторонись!» В окошке мелькнуло жирное, выхоленное лицо с пышными бакенбардами.
— А бей тебя сила божья! — крикнул из тучи пыли Андрей Зозуля. — Едва не затоптал меня, черт, своими жеребцами…
— Грома да тучи нет на тебя, ирод! — выкрикнул вслед панскому рыдвану еще кто-то из чумаков, также чуть не растоптанный бешеными жеребцами.
Шагает Петр рядом с Тымком и запевает грустную песню о горькой доле чумака, который схоронил в далекой дороге своего родного брата… Песня отлетает с ветром назад, на родину, к далеким Ометинцам… И почему-то сразу вспомнился Севастополь… Целая буря занялась в сердце… Смолкла песнь Петра, воспоминания охватили его пороховым дымом, оглушили выстрелами, боями застелили перед ним дорогу. Он видит, как падают в битве его товарищи, как летит несокрушимая железная лавина русских воинов на английские окопы, слышит звон оружия, крики. Отступают супротивники — не выдержали русского штыкового удара… Эх, Петр, будет о чем внукам рассказывать… А где же те внуки, когда и детей-то нет! До сих пор еще не женат. Вот, может, этим чумакованием заработает денег на хлеб да осенью и свадьбу сыграет.
Перед его глазами встали тонкие черные брови, глубокие карие очи, в которых, словно на ночном небе, светятся маленькие золотые звездочки. А голос у нее! Как запоет вечером, во всех садах замолкают соловьи!.. Вот какая его Наталка! Дай боже, дожить до осени да пожениться…
— Чего задумался, Петро? — кладет ему на плечо руку Микола Касьяненко. — Пой, чтобы у нас дома не печалились.
Он говорит «у нас», подчеркивая этим, что у них уже общий дом. Хорошего, честного тестя будет иметь Петр!
На дороге все еще льется песня, грустная, заунывная, как завывание осеннего ветра:
Как по берегу крутому
Шел чумак с одним кнутом.
Гей, гей.
О Дона до дому, гей.
И Петр вливает в этот песенный гром свой высокий и звонкий голос:
За плечами мешок,
Свитка с латками в вершок.
Отчумаковался, гей…
— Эге, хлопцы, уже и Голту видно! — воскликнул радостно Тымко. — Скоро и передохнем!
Заговорили чумаки бодрее, громче, расселись по своим возам, и уже кое-кто стал выбивать пыль из сорочки и расчесывать пятерней взлохмаченный чуб, вытирать мешком лицо.
…Большой постоялый двор в Голте!
Просторная корчма. Наверное, все ометинские мужики могли бы уместиться в ней за один раз. Трое дебелых половых стоят за прилавком, наливают горилку. Два молодчика, ловкие да проворные, как бесы, выкладывают на прилавок закуску. Эге-ге, людоньки, чего тут только нет! Насмотришься, наглотаешься слюны — да и сыт уже по самую завязку. Тут лежали румяные, поджаренные пампушки, душистые гречаники, пар шел от свежих пирогов с капустой, с картошкой, с печенкой да еще бес его знает с чем. Приятно шипела на сале яичница, стояли высокие полумиски с холодцом, залитым застывшим смальцем. Отдельно горкой лежали колечки тонкой колбасы. А кто хотел галушек, то молодка и их выносила… А в бутылях и калгановка, и перцовка, в которой на дне плавали три красных стручка перцу, и красноватая вишневка, и розоватая березовка, и бледно-зеленая полыневка, и запеканка — ну какое твоей душе питье угодно, такое тут и есть. Ешь, пей, лишь бы деньги платил! А где же их к бесу возьмешь, тех денег, когда в мошне лежит одно старое огниво, да немного сечки из стебля табака?
А людно же в той Голте! Возле корчмы целая ярмарка: жуют жвачку волы, ржут кони, стучат возы, везде шум, крик… Одни стоят, другие едут, кому нужно на Умань, кому на Вознесенск…
На площади Тымко разместил свой обоз полукругом. Назначил пятерых сторожевых: ведь это не свой дом — чужбина, Тут и оглянуться не успеешь, как вола украдут, тогда сам лезь в ярмо. У каждого из сторожевых в руках толстая и увесистая вишневая палка; если ударить ею какого-нибудь ворюгу, так он и на ноги уже не встанет.
Половина чумаков погнала поить волов к Синюхе, а кашевары за возами на пустыре уже разожгли костер из сухих стеблей, подвесили казаны, начали варить кулеш, эту неизменную чумацкую еду.
Тымко, Петр и Микола пошли в корчму. Надо разузнать от людей, в какой цене соль, рыба, хорошая ли дорога в Одессу, да и вообще мало ли чего расскажут подорожные! Возле корчмы сидели и стояли люди, да и в корчме за длинными столами тоже было полно всякого народу: были и оборванцы-сероштанники, а были и такие, что названивали медяками и даже серебром. Разные у людей карманы: у одних звенят пятаки или гривенники, а у других сквозь дыры только ветер свищет. Откуда взяться деньгам, скажем, у такого крепостного, как Тымко или Микола? Бей поклоны хоть с утра до вечера, и то ничего не выбьешь.
Поглядывают чумаки на перцовку в бутылях — не помешало бы к кулешу по чарке, а Петр заметил эти взгляды и улыбнулся про себя: не грустите, братья-товарищи, я вас попотчую, пусть только кулеш доварится.
Тымко пристал к какой-то гурьбе оборванцев, завел разговор: откуда едете, куда, какая дорога? Оказывается, это панские крепостные из-под Чигирина. Они ездили за солью и уже возвращаются домой с полными возами. До самой Одессы не доехали: в Вознесенском столько той соли наперли, что бери хоть на тысячу возов — и то