class="p1">Кто-то шикнул на них сзади, и они замолчали. Тимофей озлобился на шикуна; ему о многом хотелось спросить Тоню, злость мешала сосредоточиться, и он с трудом понимал то, что происходило на экране. Какие-то люди все время таскались с книгами, приходили домой, вспарывали корешки, что-то оттуда доставали. Ему было жалко книги, и он возненавидел этих людей, хотя еще не знал, что возненавидеть их можно куда сильнее — ведь они шпионы. Он пока их ненавидел как людей, портящих книги. Но и потом, когда узнал, что это шпионы, он почему-то не смог сильнее их возненавидеть — они были жалки и беспомощны. Зато он возненавидел вдовушку, которая влюбилась в шпиона и не смогла даже как следует с ним расправиться, узнав, кто он такой. Она готова была даже выпустить его. Хорошо, что чекисты оказались тут как тут.
Да, разведчиком Тимофей тоже одно время хотел быть, советским конечно, как Рихард Зорге. Но потом ему больше понравились атомщики, и он хотел стать атомщиком. Даже бороду мечтал отпустить. Это все, конечно, детство, а вот желание стать моряком было серьезным. Он прочитал все, что было в поселковой библиотеке о море, все обложки тетрадей изрисовал кораблями. Он донашивал ветхую тельняшку своего дяди, в шуме ветра ему чудился плеск морских волн, в осеннем косом дожде — запах и вкус соленых брызг и морских водорослей.
Но что поделаешь? После смерти отца погасло море и дождь потерял соленый вкус и йодистый морской запах.
— Ты где работаешь? — спросила Тоня, когда они вышли на улицу.
— Я? — Он как-то даже растерялся. — В пекарне…
Она вроде не удивилась, лишь как-то странно поглядела на него.
— А что делаешь? — спросила она.
Что он делает? Развозит хлеб на старом Сатурне. Таскает дрова к печам. А когда запивает пекарь Августин, печет булки и слойки.
Вот чем закончилась его мечта о морях и океанах, о штормах и штилях, о бризах и тайфунах. Но ведь он в этом не виноват.
— Разное, — ответил он, — когда что придется… Даже директором иногда бываю… Разное…
— Я не хочу, даже не представляю, что могу чем-то еще заниматься, кроме медицины. В мыслях я уже давно врач.
— «В мыслях!» — ненароком передразнил он ее. Ему показалось, что он намного старше ее и больше знает о жизни, хотя Тоня училась больше его на два года. Но все равно. И он сказал: — Эх, если бы люди делали то, что им хочется, ну, к чему они готовились… Все-все было бы для них иначе…
— Верно, — сказала она. — Я раньше этого не понимала. А теперь понимаю. Когда я вдруг подумала, что вообще не попаду в медицинский, то почувствовала, как все старое, что у меня было, вынимают из меня, а вставляют что-то другое, совсем не то, не мое. Представляешь?
— Привыкнешь, — утешил он. — А что делать? Кормиться ведь надо. Вот у меня…
Он думал рассказать ей и о болезненной матери, и чудаковатом деде Григории, но это походило бы на жалобу. Жаловаться Тимофей не хотел, и он ничего не сказал.
— Нет, — сказала она. — Другого мне не надо. Как-нибудь перебьюсь год, побегаю санитаркой и буду сидеть на русском. Ну почему я не могу писать без ошибок? Все-все знаю, а как стану писать, забываю. И зачем в медицинском писать сочинение?..
Зачем? Этого Тимофей тоже не знал.
Ему хотелось побродить по поселку, это немного оттянуло бы время его возвращения домой. Да и вечер был на редкость хорош: ветреный и влажный. По деревянным тротуарам, будто блики света по воде, скользили, гонимые ветром, опавшие березовые листья. Но Тоня отказалась.
— Стыдно, — бросила она. — Все знают, что я ездила в Пермь поступать в медицинский. И увидят. Нет, буду сидеть дома.
И пошла по звонкому дощатому тротуару, осторожно ступая, чтобы он не так сильно звенел.
«У каждого свои печали, — подумал Тимофей. — У меня — одно, у нее — другое…»
3
Пекарь Августин перед запоем бывал зол. Тимофей видел, как он не находил себе места, цеплялся по всякому пустяку, раздражался по всякой мелочи, гнал парня от печи: «Не маячь, и так тошно». В глазах его стояла невыносимая грусть.
Но вот Августин отлучался ненадолго и возвращался уже блаженно-умиротворенный, без невыносимой грусти в глазах и без денег, отпущенных старухой на обед. Вскоре тут же, за печкой, он ухитрялся, не замеченный никем, опорожнить еще одну четвертинку. Тимофей узнавал об этом по пустой посуде, спрятанной за чугунной батареей, да по окончательно осовелым, выпученным глазам Августина. Не надо было гадать, что назавтра Августин не выйдет на работу и ему, Тимофею, снова подфартит встать к печи.
Тимофей, понятно, не хотел зла старому Августину, не бегал для него за водкой — заведующая пекарней пригрозила тотчас уволить, если заметит, но Тимофей и без этого предупреждения все равно не побежал бы, просто это ему было противно. И все-таки Тимофей, не признаваясь себе, ждал, когда в глазах Августина появится невыносимая грусть со всеми заранее известными последствиями и когда можно будет самому встать к печи. Августин, наверно, догадывался об этом и потому перед самым началом «цикла» особенно ненавидел Тимофея и старался ему досадить.
Возвращался Августин через неделю, самое большое через десять дней, когда заканчивался его «цикл», — потухший и смятый какой-то. Обычно приходил он неожиданно, когда Тимофей его вовсе не ждал. Охота ли расставаться с печью, снова садиться на стыдную колымагу мощностью в одну лошадиную силу? А может быть, там давно уже не было и этой одной лошадиной силы — Сатурн выдыхался на глазах.
Когда Тимофей встретил Тоню в кинотеатре, у Августина была как раз середина «цикла».
С каким-то новым, странным чувством пришел Тимофей утром в малюсенький цех с двумя окнами, одной дверью и окошечком с лотком, которое вело наружу, — тут отпускалась «готовая продукция». Слова эти никак не подходили к булочкам и слойкам, и Тимофей не любил их произносить. От них веяло казенщиной. И еще была печь — много кубометров жаркого кирпича.
Никогда еще Тимофей не входил сюда с таким чувством, с каким вошел сегодня. Ему, кажется, впервые почудилось, что он весь здесь, в этой маленькой пекаренке, что от белого горячего куба печи, стоящего на самой середине «цеха», от этих вот противней, от кулей с мукой, устало привалившихся к стенке, от пряно пахнущего сдобного теста зависит вся его жизнь, его судьба, если она бывает у человека.
И Тимофею подумалось, открыто и эгоистично, о том, что хорошо было бы, если