транспорта как городского, так и междугороднего, в основном железнодорожного, который соединил с центром самые отдаленные и прежде изолированные углы страны, то есть опять же дал возможности государству более тщательно контролировать население страны, обладать большей осведомленностью о настроениях в стране, лучшей возможностью предотвращения и подавления восстаний, включая новую возможность оперативной переброски вооруженных сил из одной части страны в другую. Сгущенность, резкое социально-экономическое неравенство и — еще важнее — разношерстность, беспочвенность и разобщенность городских масс ведут к огромному росту преступности, что заставляет власть значительно увеличить, перестроить и вооружить полицию в тех странах, где она уже существовала, как в России и большинстве континентально-европейских стран, или создавать ее там, где до XIX века полиции не было, как, например, в Великобритании. Эта же полиция или ее особые части, как жандармерия в царской России, применяются и для политической слежки за населением, и для подавления любых беспорядков: от восстаний до забастовок там, где они запрещены законом, то есть в большинстве европейских стран до второй половины или даже конца XIX века, а в России — до 1906 года.
4. Освобождение крестьян от крепостной зависимости, равно как и технический прогресс и новые виды оружия, заставляют государства переходить от системы небольших
75
профессиональных армий — в дореформенной России это был рекрутский набор — к демократическому принципу всеобщей военной обязанности с постоянными большими армиями, что, с одной стороны, увеличивает силу и возможности государственной власти, а с другой, ложится колоссальным бременем на государственные финансы, заставляя его увеличивать всевозможные налоги и подати.
5. Осложняются задачи государственного управления, требующие профессионалов, а не дилетантов прошлого. В демократических государствах XIX века, таких как Великобритания, Соединенные Штаты, Франция, например, по словам Реймона Арона, классическая формула: «власть народа, исполняемая народом для народа ... превращается в лучшем случае во власть для народа, но исполняемая не народом», а профессионалами. В монархической России, естественно, не было и претензий на то, что власть принадлежит народу, однако постепенное продвижение к профессионализации правительственного аппарата не только не миновало ее, но началось даже раньше многих западных стран: обязательность особых экзаменов для чиновников, не имевших высшего образования, была введена при Александре I. Это еще не профессионализация, но все же требование определенного ценза знаний, обладая которыми чиновник мог скорее достигнуть высокого уровня компетентности и профессионализма. В парламентских государствах, где назначения на высшие государственные должности продолжают носить политический характер, министры в основном остаются дилетантами, но вся «черная работа» за них делается их помощниками-профессионалами, которые нередко остаются при своих должностях и после прихода к власти иной политической партии, чем достигается спокойная преемственность власти.
Продолжая свои размышления, Арон пишет, что на сегодняшний день решающей силой в демократических государствах является непрочное равновесие и соперничество небольших политических элит: «...политические лидеры, — замечает Арон, — избираются методами, которые изолируют политические элиты от остальных общественных элит» и, во всяком случае, от массы избирателей. В этих условиях, учитывая все выше упомянутые инструменты в руках властных
76
структур современного государства, включая наличие больших постоянных вооруженных сил государственной системе гораздо легче выродиться в диктатуру, в то время как, в свою очередь, системы электронных средств связи и централизованной информации дают возможность современной диктатуре осуществить почти полный контроль за каждым жителем страны. Таким образом, современное государство, даже не превращаясь формально в полнокровную диктатуру, обладает несравнимо большими возможностями контроля за своими гражданами, чем самые суровые абсолютные монархии прошлого.
Взглянем теперь на, так сказать, умственные настроения человечества эпохи великих технических и научных открытий. Профессор французской истории Лондонского университета Альфред Коббан еще в 1939 году в своей книге «Диктатура: ее история и теория» поставил вопрос, почему рост образования в конце XIX и первой половине XX века привел не к либерализму, уважению свобод и прав человека, как должно было быть по предсказаниям просвещенцев XVIII и начала XIX века, а, наоборот, к росту авторитаризма, диктатур и тоталитаризма. Ответ Коббана напоминает слова Френсиса Бэкона, произнесенные по другому вопросу еще в XVII веке. Он писал, что поверхностные научные знания ведут к неверию, а глубокие научные познания подводят к порогу веры в Бога. Коббан говорит примерно то же в отношении культуры и мысли. А именно, что элементарная грамотность, а это все, что дает начальная и неполная средняя школа массам, — делает человека более восприимчивым к пропаганде и внушению, а, следовательно, и подчинению демагогам и всевозможным вождям. К этому следует добавить некую магию науки, вернее, магическое воздействие ее и ее достижений на неграмотные и полуграмотные массы — ведь в XIX веке образование было достоянием лишь немногих избранных. Для остальных ученые, гигантскими шагами двигавшие науку и особенно ее прикладное применение, выглядели в глазах масс какими-то волшебниками или исчадиями ада. Сами естествоиспытатели способствовали этому мифу в своей уверенности, что еще немного, и они найдут ответ на все вопросы, решат все проблемы. Этим поведением они только усугубляли
77
прямо-таки религиозную веру масс в себя, как богоподобных жрецов мироздания. Не случайно именно в XIX веке возникает религиозная секта под названием Христианская наука. В этом климате любое общественное учение, утверждавшее себя как наука и пользующееся наукообразными методологией и аргументами, захватывало воображение значительных слоев полуобразованных людей и получало их поддержку (вспомним Базарова в «Отцах и детях» Тургенева, с его одержимостью разрезанием лягушек). Именно на утверждении открытия научных законов общественного развития и истории, законов государственного управления, марксизм достиг высот популярности и широкого внедрения во все общественные науки к концу XIX столетия. Но поскольку тайны науки постигались только небольшим кругом людей, рост веры в науку вел к утверждению и оправданию элитизма.
Кровавые эксцессы Французской революции, а затем бессмысленные кровопролития наполеоновских войн основательно поколебали учения французских просветителей об изначальной рациональности всех людей и о том, что если дать человеку свободу, он будет руководствоваться разумом и построит чуть ли не идеальное государство. Рационалистическая вера сменяется верой элитарной, согласно которой разумом руководствуются только высоко образованное меньшинство, а подавляющее большинство людей живет эмоциями, инстинктами. Но если массы не способны руководствоваться разумом в своем поведении, значит, власть над ними должна принадлежать ученой элите. Так постепенно нарастали тенденции к оправданию деспотии, шедшие параллельно с переплетением народнических, демократических и эгалитарных движений того же XIX века.
Французский мыслитель Амиель в своей книге «Личный дневник» («Journal intime») писал еще в 1852 году:
«У всякого деспотизма особо острый инстинкт враждебности ко всему, что способствует человеческому достоинству и независимости. Любопытно наблюдать, как преподавание наук