они хотели утешить Ивана.
Жоно моя премила,
Обставайся здорова,
Я ся од тя розлучаю,
На дітей тя лишаю.
Діти мої премилі,
Обставайте здорові,
Я ся од вас розлучаю,
На мамку вас лишаю.
В этой песне слышалось завещание Ивана, в ней была не одна лишь печаль, в ней чувствовалась твердая воля покойного.
С полонины налетал тихий, безмятежный ветер, осторожно принимал песню на свои крылья, и, печалясь, уносил ее за горизонт…
У мужчины дома один угол.
Мужчина на работу, жена — дома.
Мужчина по делам, жена — дома.
Мужчина в дорогу близкую, жена — дома.
Мужчина в дорогу дальнюю, жена — дома.
Потому что у женщины дома три угла.
Звон ложек, вилок и ножей, позванивание стаканов, бокалов и маленьких рюмок, звяканье тарелок, глубоких и мелких, суета женщин и повелительный голос сестры Терезы, грохот печных дверец, подбрасывание дров — надо же, чтоб еще что-то успело закипеть и свариться, перемещение горшков по плите, шум колеса и звяканье цепи на колодце — кто-то набирал воду, наконец, стук топора под навесом дровяника, неподалеку от окна той комнаты, откуда ушел Иван, — ничто не могло вывести ее из дурманного, тупого забытья.
Когда двор обезлюдел, когда процессия удалилась вдоль по улице, Олена под окном маленькой комнаты, выходившем на хозяйственную часть двора, увидела две стоявшие рядом скамейки — на них недавно лежал, глядя в небо, Иван. Она зашаталась, еле устояла на ногах и очутилась на опустевшем Ивановом ложе.
Очнулась. От резкого запаха уксуса пришла в себя и, точно в тумане, коснулась рукой сестры Терезы.
Сидела на диване. Чувствовала такую слабость, что казалось: вот сейчас свалится и уснет.
Но нет. Вспомнила, что надо принимать Ивановых гостей, что все для этого готовится, и куда только девались усталость и слабость.
Страшно болели колени.
Сперва хотела проводить Ивана в последний путь, но ее отговорили — не потому, что слаба, на гору не взобраться, а потому, что дома нужна: кто же на Ивановых поминках всему лад даст? Куда там! Силы совсем оставили Олену, да еще обморок этот — пришлось довериться сестре.
— Тереза, сестра моя дорогая! — уронила она руки на плечи сестры. — Распоряжайся сама как знаешь… Лишь бы все по-людски, как Иван любил…
— Отдыхай, Олена!.. Все сделаем! Не будет к тебе Иван во сне с жалобами являться… — Младшая сестра готова была все взвалить на себя.
«Оленка-а!» — почудилось хозяйке последнее Иваново слово.
Не насчитаешь на деревьях столько листьев, а в поле зеленых травинок, сколько раз слышала она от Ивана свое имя, произнесенное с радостью и без радости, в хорошие дни и в плохие, в разные времена года… Но последний раз Иван выдохнул его так, точно не было на свете ничего важнее. Никогда раньше он не произносил так ее имя… Только один раз… И Олена знала, что именно это услышит она в свой смертный час.
Взгляд ее замер на голой груше, росшей у летней кухни, и спазм сдавил горло. Она закрыла руками лицо, словно желая прогнать видение. Но не могла. Видела все снова и снова. В тот далекий предвечерний час Иван шел по двору с огромным снопом соломы. Обхватил сноп, насколько хватало рук, и нес, даже босых ступней его не было видно. Будто соломенная гора сама двигалась по двору.
Улыбающийся, счастливый, несмотря на все заботы и усталость, Иван старательно выстилает ложе на полу в поставленной на скорую руку риге, которая все лето будет служить жилищем молодоженам.
Хаты тогда еще не было, только сруб стоял. Потом Иван до конца дней своих жил в этой хате…
«Было это или не было?..» — шептала Олена.
— Люди уже пришли! — вывел ее из забытья голос Терезы.
— Откуда?
— От Ивана!
Олена вскочила, взяла белые рушники — лежали, припасенные, на посудном шкафчике. Во дворе Ивановы побратимы медленно, тихо мыли и вытирали руки.
Кто-то зачерпнул воды, кто-то вскользь, но почтительно заметил, что этот колодец останется как память об Иване: сам копал его, сам укреплял… Кто-то поинтересовался, давно ли? Этого никто не знал, но по козырьку из дранки, позеленевшему, поросшему мохом, было видно, что колодцу много-много лет. Хозяйка, наверно, помнила, в каком году впервые добыли воду на их усадьбе. Но спрашивать ее об этом было неудобно. Наконец кто-то сказал, что не так уж важно, в каком году колодец вырыт, хорошо, что его вообще вырыли.
Гости Ивана сначала как бы неохотно входили в хату.
Переступив порог, каждый на миг невольно останавливался: в углу, прислоненная к стене, немо и глухо стояла палка Ивана. Они видели ее здесь и раньше, когда приходили с ним прощаться, когда Ивана уже обрядили и положили в гроб. Наверно, их поражало, что эту палку, с которой он никогда не расставался, не дали ему с собой в вечный путь.
Преисполненный чувства собственного достоинства, не вынимая из карманов ватника озябших рук, в светлицу вошел Сидорко Штым. Поглядел туда-сюда и тотчас направился к палке. Мгновение поколебавшись, взял палку за олений рог и ни с того ни с сего описал ею круг в воздухе. Его подняли на смех:
— Ох, Сидорко, будет вам Иван сниться!
— Будет за вами с палкой гоняться!
Холодом повеяло на Сидорка, палка будто примерзла к его ладони. Ну словно он без позволения выхватил ее из мертвой руки Ивана.
Штым, задрожав, ткнул палку в угол.
Ивановы побратимы, ближайшая родня, соседи тихонько рассаживались за столом. Держались все скованно, сдержанно, больше молчали, точно воротились после тяжкой-претяжкой работы.
Женщины подавали — кому не хватило — тарелки, ложки, вилки, поспешно протирали полотенцем стаканы. Народу было много, сидели тесно, то у одного, то у другого вырывался вздох — как эхо того, что свершилось на кладбище, как отзвук песни, которую отец Климентий на прощание пел для людей. Чудились в этих вздохах дыхание бубна и тихий-тихий перезвон тарелок в оркестре.
В комнате запахло сливовицей — ее разлили по бутылкам из двух огромных четвертей, все уже положили себе на тарелки закуску, что кому нравилось и кто сколько мог съесть после первой рюмки, и тогда встал ровесник Ивана, самый близкий его друг Гаврило Петрашко. Говорить он был не мастер, к тому же заикался так, будто кто-то отсекал у него слова и пускал их камнем на дно. Постоял Гаврило, растерянно оглядывая всех, точно ему