или, говоря фраерским языком, переводила на его лагерный счет солидные суммы. На руки, разумеется, никто ему этих денег не давал, да и зачем в лагере британские фунты стерлингов – зад, что ли, ими подтирать? Зато был в лагере закрытый кооператив НКВД. И вот там-то Корейша и отоваривался, и отоваривался так знатно, что мог угощать товарищей по несчастью настоящим черным кофе и печеньем – лафа, мало кому доступная даже и на воле. На те же индийские пиастры он выбил себе отдельную келью – светлую и теплую. Между нами говоря, многие свободные советские граждане могли только мечтать о подобных условиях проживания. Для теплолюбивого же индуса и его русских друзей из ХЛАМа такая келья была просто спасением. Ее назвали «Индийской гробницей» и сделали штаб-квартирой ХЛАМа.
Прибывшие в этот вечер в келью к Корейше театральные деятели почтили память покойных коллег вставанием, после чего Миша кратко описал сложившуюся ситуацию.
– Гибнем к чертовой матери. И всему виной дегенерат Васьков.
Богема ненадолго задумалась. Первым голос подал деникинский офицер Акарский, амплуа героев-любовников.
– Отправить Васькова в шестнадцатую роту, – произнес он сурово.
Миша кисло улыбнулся.
– Не смешно, Акарский, – сказал он. – Террор – это не наш метод. Больше изящества. Если бы шлепнуть Васькова было так просто, неужели этого не сделали бы до нас?
Оригинальное решение предложил поэт Борис Емельянов. Миру он представлялся декадентом-традиционалистом, и даже в лагере носил черный плащ-крылатку, приводя в восторг шпану. Ходили, правда, слухи, что это не настоящий Борис Емельянов и где-то на воле есть другой Борис Емельянов, который даже, кажется, стихов не пишет, а все больше по репортерской части. Однако сам Емельянов такие разговоры резко обрывал, говоря, что продавшийся большевикам не может быть поэтом. Крыть тут было нечем и довольно скоро про большевистского Емельянова забыли и уж больше не оскверняли его именем хламовских уст.
– Васькову надо дать роль в спектакле, – сказал Емельянов. – Тогда он все разрешит.
Богема недоумевала. Что же может играть Васьков? Шкаф, диван, какой-то другой предмет мебели? Режиссер Глубоковский вспомнил, что у Эдгара По есть рассказ «Убийство на улице Морг», там, кажется, действует некий садист-орангутан. Может быть, поставить этот рассказ, а на роль орангутана назначить Васькова? Однако, положа руку на сердце, это будет не спектакль никакой, а сплошное издевательство…
– Нужно дать Васькову нормальную роль, – настаивал Емельянов. – Нормальную роль в нормальном спектакле.
– Но ведь он не сыграет! – возразил Миша.
– Да и черт бы с ним, – отвечал бывший журналист Литвин, в лагере ставший драматургом. – Пусть не сыграет, главное – чтобы разрешил взять другого каэра. Аристократов у нас хватает, кого-нибудь да подберем.
Но Миша Парижанин категорически не верил в театральные перспективы Васькова.
– Освищут, – сказал он решительно, – я этих босяков знаю. Это выйдет не спектакль, а сплошной саботаж. Васьков обидится и вообще разгонит весь ХЛАМ, останутся только блатные. Нас, господа, отправят на общие работы, кормить комаров, нас будут бить и расстреливать, как обычных собак, не отличающих Шекспира от Мейерхольда. Вы уверены, что мы хотим именно этого?
Хламовцы были не уверены. Точнее, были уверены, что как раз этого-то они и не хотят. Однако и как выходить из создавшегося деликатного положения, тоже никто не знал.
– Утро вечера мудренее, – решил Парижанин. – Озаботьтесь-ка поиском светлых идей и встречаемся завтра, здесь же, в то же время.
С видом самым невеселым артистическая богема расходилась по своим кельям.
Миша вышел на улицу – хотелось проветрить мозги.
– Наше вам – и гоп со смыком! – послышалось из темноты. Миша нахмурился было, но тут буквально из воздуха нарисовалась веселая физиономия Яшки. Морщины на лбу Парижанина разгладились.
– Цыган, – сказал он, – ты чего по ночам рыщешь?
– Во-первых, отбоя еще не было, так что по закону не ночь, а всего только вечер, – отвечал Яшка. – Во-вторых, мы на общих работах корячимся, так что когда отпустят, тогда и рыщем. А в-третьих, я к тебе по серьезному делу.
Тут он щелкнул пальцами и провозгласил: «Алле-оп! Следующим номером нашей программы – знатный фармазон Василий Иванович Громов!»
Из-за спины яшкиной вышел высокий седоволосый человек, в чертах которого почудилось Парижанину нечто знакомое. Совсем недавно он видел этого человека, только, кажется, был он с бородой и усами. Миша улыбнулся и протянул Громову руку.
– Михаил Егоров. Рад знакомству!
– Взаимно, – отвечал Громов, крепко пожимая мишину ладонь.
Новый знакомый не стал ходить вокруг да около. Он слышал, что Миша руководит театральным предприятием под названием «ХЛАМ».
– Точно так, – отвечал Миша, продолжая вглядываться в нового знакомца.
В неярком свете дежурного фонаря открылось ему чрезвычайно любопытная физиономия. Строгие черты лица, аристократическая красота, благородные седины, которые странным образом контрастировали с черными бровями и общим моложавым видом. Неужели бог всех авантюристов послал ему спасение в виде этого немолодого господина?
– Вы в театре когда-нибудь играли? – быстро спросил Парижанин.
Громов слегка замялся.
– Как вам сказать… Немного, в домашнем.
– Отлично, – воскликнут Егоров, потирая руки, – большего и не требуется.
– Вообще-то я драматург, пишу пьесы… – начал было Громов, но Миша нетерпеливо прервал его.
– К черту пьесы, милостивый государь, у нас и так драматургов выше крыши. ХЛАМу не хватает актеров и именно вашего типажа. Яшка сказал, что вы фармазон. Это значит, вы блатной, то есть не из каэров?
Громов пожал плечами: а какое это имеет значение? Миша в двух словах объяснил, какое. Громов на секунду задумался.
– Видите ли, – сказал он с неудовольствием, – формально я, действительно, сижу здесь по уголовной статье. Но мое прошлое не так чисто, как может показаться. Я, как бы это выразиться, новоиспеченный уголовник…
Тут он посмотрел на Яшку. Тот сделал рукою знак, должный обозначать: что бы тут ни говорилось, он, Цыган, будет нем, как могила.
– К черту детали, – нетерпеливо воскликнул Миша, – ваше темное прошлое меня не интересует. Официально вы – фармазон, а, значит, чисты перед советской властью, не то, что какой-нибудь контрик. Цыган, исчезни, у нас будет разговор с месье фармазоном.
Яшка вышел из-под света фонаря и растворился в темноте.
– Какое же амплуа вы мне прочите? – спросил Громов.
Парижанин отвечал, что с такой внешностью можно играть хоть государя-императора, но лично он рассчитывает, что Василий Иванович будет исполнять в первую очередь роли благородных отцов и иностранных шпионов.
– Что-нибудь слышали о шпионах? – перебил сам себя Миша.
– Краем уха, – осторожно отвечал Громов.
– Ничего, я вас научу. Быть шпионом очень легко. Надо только поднять воротник, сделать подозрительный вид и говорить по-русски с акцентом.
И Миша, иллюстрируя сказанное, поднял воротник своего пальто, надвинул поглубже фетровую шляпу, зыркнул по сторонам глазами и произнес, коверкая слова:
– Я есть мистер Громофф, иностранный шпион! Я есть пить виски с содовой и есть кушать черная икра. А в это время голодающие колхозники Франции есть ничего не есть и совсем ничего не пить.
Громов кивнул: понятно, классовая ненависть. Именно, согласился Миша, с волками жить, по-волчьи выть. Ну, так как же решит Василий Иванович? Спасет ли он театральное искусство Соловков от атак администрации?
Громов думал совсем недолго.
– На что я могу рассчитывать? – спросил он деловито.
Миша посмотрел на него с уважением: сразу видно, что господин Громов – человек практический. Что касается выгод его нового положения, они очевидны. Во-первых, его освободят от общих работ. Во-вторых, его переведут из развалин собора, набитых вшами и людьми, в келью на пять человек. В третьих…
– Я согласен, – перебил его Громов.
– В таком случае, мы спасены!
И Миша, не в силах сдержать радости, прямо тут же, на месте, исполнил такой удивительный краковяк, какого, наверное, не видывала даже парижская Гранд-Опера́.
Глава шестая. Женщина из прошлой жизни
По окончании спектакля овации грянули такие, что, казалось, под артистами сейчас просядет сцена. Однако сцена удержалась – и только для того, чтобы хламовцы выходили на поклон снова и снова.
– Браво, – кричали бытовики и каэры, набитые, как сельди, в ряды, тянувшиеся вдоль