Дважды я водил жену Павловского в кино. Тогда в Варшаве, кажется, был один кинематограф, и поляки становились в очередь с самого утра. Я брал пани Зосю под руку и, расталкивая всех, пробирался с ней без очереди. Один раз я видел польскую комедию Niezapomniana melodia — такую смешную, что с первых кадров проливал от смеха слезы, другой раз я видел великолепный, но остронационалистический фильм по романам Сенкевича.
Павловский устраивал новоселье. И меня пригласил. Я принес в подарок бимбер и селедку. Народу набралось множество. Дети спали. За обедом, не столько вкусным, сколько высокохудожественно сервированным, произносились высокопарные тосты, потом начались танцы. Ксендз снял свою сутану и, оказавшись в великолепном костюме, тоже пустился передвигать ноги в фокстроте и танго и прижимал к своему жилету даму. Ушел я от Павловских очень поздно.
Расскажу несколько случаев из тогдашней нашей жизни.
Была в моем взводе девушка Катя, годами постарше подруг. Все они давно уже успели связаться со своими оставшимися дома родными, шла у них деятельная переписка, все охотно мне рассказывали о родителях, о братьях и сестрах. А Катя не получила ни одного письма. Писала она много раз в свою белорусскую деревню к родителям и другим родственникам, потом, отчаявшись, стала писать подряд всем соседям. По моей просьбе за подписью майора Сопронюка на официальном бланке пошла бумажка, сперва в сельсовет, потом другая в райисполком, потом третья в райком. Ниоткуда не было ответа. И наконец пришло письмо примерно такого содержания:
«Дорогая Катя, пишет тебе такая же девушка, как ты. Я почтальонка. Напрасно ты пишешь, убиваешься. Больше нет твоей деревни. Фрицы ее сожгли вместе со всеми жителями».
Вот, из райкома, из райисполкома решили не отвечать, а простая девушка-почтальонка сжалилась и ответила.
Катя, и всегда молчаливая, перенесла свое горе стоически. Нет, она не плакала, только стала еще молчаливей. Когда же нашим девушкам предложили решать — ехать или оставаться, я ей посоветовал остаться. Она мне ответила, что все же поедет, хочет своими глазами убедиться, что сталось с ее родной деревней. Она уехала и никому в нашу роту не писала, что ее встретило на родине.
В числе вновь прибывших бывших военнопленных ко мне во взвод попал боец Козюличев. Верно, на третий день пребывания у нас он ко мне подошел и сказал, что на первом построении неправильно назвал свою профессию, он не портной, а кузнец, и предложил, если мы оборудуем кузницу, он будет ковать польских лошадей, и обещал нам «златые горы». Его предложение мне показалось заманчивым. Я посоветовал Литвиненко во время очередного ночного набега на польские деревни разыскать кузницу и доставить ее нам.
А через несколько дней позади строительной площадки, на той тайной поляне в чаще колючего боярышника, где росли шампиньоны, уже возводился навес. Под руководством Козюличева там ставилась наковальня, подвешивались мехи, он сам раскладывал по полочкам инструменты. Молотобойцем я назначил Сашу Кузнецова. Воз каменного угля просто украли на задворках варшавской товарной станции железной дороги.
Начали ковать подковы и ухнали — ковочные гвозди. Я залюбовался, как ловко кузнец и молотобоец играли молотками, как быстро получалась у них «ценная» продукция.
Подковы и ухнали ковали русские, подковали мы своих лошадей. Поляки приходили. Козюличев, со свойственным ему умением заправлять арапа, убеждал их, что русские подковы и русские ухнали несравненно удобнее, практичнее и прочнее польских. Но поляки-возчики оказались закоренелыми консерваторами, ни один не доверил Козюличеву ковать своих лошадей. Так вся наша затея с тайной кузницей пошла прахом, и мы ее продали тому же приятелю Литвиненки Ойгениусу.
У этого Ойгениуса, ставшего владельцем маленькой механической фабричонки, которому Литвиненко сбывал тележные колеса, я побывал только однажды и попал на некий церковный праздник — не помню — на Преображение или на Рождество Богородицы. Я видел, как Ойгениус ходил от станка к станку и раздавал пачки злотых — кому побольше, кому поменьше — премиальных, сверх всякой зарплаты. И каждый рабочий, прижимая руку к сердцу, низко и радостно ему кланялся. Никак не вязались такие доброжелательные отношения между хозяином и рабочими с мудрой теорией великого Карла Маркса о классовой ненависти.
Погорев на кузнице, Козюличев не унывал. Отведя меня в сторону, он под страшной тайной мне поведал, что, работая на маленькой фабрике в Саксонии, он видел, где его хозяин перед бегством закопал золотые вещи, и брался их достать и привезти нам.
Я рассказал обо всем этом Пылаеву, тот непосредственно ответил: — Чем черт не шутит. — Однако записал имя и фамилию кладоискателя. А дня через три Козюличева с сухим пайком на 10 дней и с командировочным предписанием в кармане — «по особому заданию командования такой-то части…» за подписью майора Елисеева и с приложением печати — отбыл на запад.
Пропадал он не 10 дней, а 15, что делал за это время — неизвестно, вернулся без золота, но зато привез рыболовную сеть. Он клялся, что вместо клада обнаружил раскопанную яму, и, чтобы оправдаться, стащил где-то сеть, а сейчас, называя себя искусным рыболовом, предлагал послать его на Вислу — ловить рыбу, большую и маленькую, чуть ли не центнерами.
В третий раз я ему поверил. Дня через два он мне принес две щуки. А потом несколько дней подряд возвращался пьяный и без рыбы. Я понял: даже если и бывал у него улов, то весь шел куда-то на сторону. Я посадил Козюличева, поняв наконец, что он старается отвиливать от общих работ и водит меня за нос.
Тут пришел приказ — откомандировать несколько человек в распоряжение другой воинской части; я отобрал самых худших, в том числе и очковтирателя Козюличева. Больше ничего о нем не знаю.
Между тем настало время демобилизации следующих возрастов. Попадал под демобилизацию и я, но когда я попытался заикнуться, Пылаев на меня накричал и пожаловался Сопронюку. Тот меня отвел в сторону и долго мне втолковывал о важности доверенного мне задания, о непатриотичности желания, о том, что я приравнен к офицерскому званию; раза три он помянул Сталина и отпустил ни с чем.
Демобилизовалось у нас в роте народу немного, в том числе Литвиненко и Самородов. Никаких торжественных проводов не устраивали; просто вручили документы и все. Я поехал на вокзал провожать своих ближайших помощников. Правил лошадьми ротный повар Могильный. По дороге мы заехали в кавяренку, выпили на прощанье в последний раз вместе, на вокзале расцеловались и все. Возвращался я с тяжелым камнем на душе.
Рядом с нашими финскими домиками возводился целый городок таких же домиков. Как-то Пылаев мне признался, что роте в преддверии зимы жить в Праге неудобно, и приказал отправиться в Президиум Совета профсоюзов просить передать нам еще 15 домиков.
Я подумал, что Пылаеву самому бы следовало пойти вместе со мной по столь важному для всей роты делу. Но он потребовал, чтобы я шел один. Мне оставалось только подчиниться.
Прежде чем пойти, я решил посоветоваться с Павловским. Тот сказал, что всего домиков Финляндия подарила 40 штук, а заявлений от поляков, бездомных, отягощенных малыми детьми, подано несколько тысяч.