сердиться на мадемуазель Дешан, Эгберт, — сказал Бурдон. — Она бранит австрийцев из преданности к Жозефине.
— Да, Жозефина всегда нравилась мне. Эта женщина по моему вкусу, добродушная, нежная, страстная, а не холодная равнодушная кукла; она так же отдала дань молодости, как и другие люди.
— Жаль только, что она немного суеверна, — заметил Беньямин, чтобы поддразнить Дешан.
— Это ещё не преступление. Я сама суеверна. Вот, например, когда я прошлой весной встретила в Тюильрийском саду нашего прекрасного Иосифа, — сказала Атенаис, указывая на Эгберта, — я тотчас же подумала, что он принесёт мне счастье. Не смейтесь, Бурдон! О любви не может быть и речи. Но дело в том, что до этого момента я ненавидела всех австрийцев и одного человека больше всех. Но наш общий друг заставил меня наполовину переменить мнение.
— Может быть, мне удастся окончательно разуверить вас, — сказал Эгберт.
Чёрные глаза Атенаис блеснули, но она ничего не ответила и продолжала свой разговор с Бурдоном.
— Может быть, вы и это называете суеверием, но я ни за что не стала бы жить в этом доме. Сам вид госпиталя наводит на меня тоску, когда я проезжаю мимо него. Из этого окна виден двор. Какой он пустой и печальный! Я не желала бы очутиться здесь и после смерти. На вашем месте, Бурдон, я не спала бы нормально ни одной ночи, а в полночь вздрагивала бы от всякого стука в дверь или упавшего кирпича, ожидая, что ко мне явится привидение. Даже присутствие интересной больной вряд ли удержало бы меня.
— Какой больной?
— Вы делаете вид, что ничего не знаете! Но вы меня не уверите, что до вас не дошли слухи о больной, которую молодой иностранец привёз сегодня утром в госпиталь. Или, быть может, вам не показали её? Теперь уже весь Париж говорит об этом.
— Я всё-таки не понимаю, в чём дело.
Бурдон сделал знак Эгберту, чтобы он не выдавал его. Эгберт тем охотнее исполнил его желание, что все его мысли были поглощены Магдаленой. Он с беспокойством думал о том, что разговор всё более и более удаляется от цели, и живо представлял себе все мучения, которые должна была в это время испытывать Магдалена.
— Мой дорогой Бурдон, я, разумеется, могу передать вам только сотую долю того, о чём толкуют в Париже. Эта уличная певица сделалась героиней дня. Она остановила важную даму в Тюильрийском саду. Вы спросите: с какой целью? Но это обыкновенная история. Какой-то богатый господин соблазнил бедняжку и бросил её из-за придворной дамы.
— В этом и заключается вся история?
— Разумеется, нет! О таких вещах и говорить не стоит. Я сама была когда-то в подобном положении, а теперь мне даже смешно вспомнить моё тогдашнее отчаяние. Не она первая и, к сожалению, не последняя. История эта имеет совсем другого рода интерес. Говорят, что любовник несчастной девушки совершил какое-то преступление, и она знала об этом.
— В самом деле?
— Да, но об этом говорят украдкой; может быть, тут нет и слова правды. Одно несомненно, что император видел приключение из окна. Чему вы смеётесь, Бурдон? Мадемуазель Марс публично рассказывала это на бульваре. Вы знаете, она ненавидит эту даму, маркизу Гондревилль...
— Вы говорите, что император видел всё из окна? — спросил Эгберт.
— Я передаю то, что слышала. Однако простите мою неосторожность. Вы знакомы с дамой, о которой идёт речь. Я не хотела огорчать вас, месье Геймвальд. Но что делать, эти знатные дамы хотя и называются герцогинями и маркизами, но ничем не лучше нас актрис. Напротив, их хроника ещё скандальнее нашей.
В библиотеке послышался какой-то возглас. Он вырвался из груди графа Вольфсегга. Ему было невыносимо слышать, что его племянница, Гондревилль-Вольфсегг, сделалась предметом праздных толков бульварной публики. Хотя он считался в Австрии одним из самых свободомыслящих людей и чуть ли не якобинцем, но в настоящем случае гордость аристократа заговорила в нём.
Атенаис вздрогнула, услыхав возглас графа Вольфсегга, и стала прислушиваться.
— Что это такое? — спросила она встревоженным голосом.
— Не знаю, — ответил равнодушно Беньямин и, желая отвлечь внимание своей собеседницы, добавил: — Слухи оказались не совсем точными, мадемуазель Атенаис. Я знаю больную, равно как и месье Геймвальд.
— Месье Геймвальд?
— Он, собственно, и есть тот молодой иностранец, который привёз несчастную в госпиталь. Эта девушка его соотечественница; её соблазнил французский офицер, за которым она последовала в Париж.
— Значит, она из Вены? — спросила Дешан, меняясь в лице.
— Несомненно, эта девушка жила в доме Геймвальда.
— В вашем доме! — воскликнула Атенаис, обращаясь к Эгберту. — Ради Бога, скажите, неужели это правда? Или Бурдон бессовестно издевается надо мной!
Глаза её расширились от испуга; она вся дрожала.
— Бурдон говорит правду, мадемуазель Атенаис. Я действительно приютил это бедное, запуганное существо. К сожалению, нам не удалось привязать её к себе. Однажды ночью она неожиданно оставила наш дом. Но я не понимаю, почему её судьба тревожит вас таким образом? Мне кажется, что посторонние люди ничего не могут чувствовать к ней, кроме сострадания.
Эгберт бросил недовольный взгляд на своего друга. Неужели Бурдон хочет уверить Атенаис, что несчастная девушка — её дочь, с тем чтобы привести её в отчаяние и затем порадовать появлением Магдалены и устроить таким образом примирение певицы с её бывшим возлюбленным! План этот казался ему слишком замысловатым, так как, по его мнению, дело можно было устроить гораздо проще, без напрасных терзаний для Атенаис.
Но Дешан заметила взгляд Эгберта и при своей впечатлительности истолковала его в обратном смысле.
— Вы скрываете от меня истину! — воскликнула она взволнованным, умоляющим голосом. — Я напрасно рассчитывала на вашу дружбу, месье Эгберт. Помните ли вы ту историю, которая привела меня в отчаяние год тому назад? Я поверила словам этого хвастуна, но потом убедилась, что он оклеветал Магдалену, и окончательно успокоилась, зная, что она у вас в доме. Я надеялась... Но как бы ни были безумны надежды матери, так естественно желать всего лучшего для тех, кого мы любим! Теперь всё кончено! Отведите меня к вашей больной, Бурдон; я буду проводить дни и ночи у её постели. Ласки матери утешат её в потере любимого человека. Я не имею права ни жаловаться, ни упрекать её. Стоит мне только вспомнить мою собственную молодость. Зачем вы медлите, Бурдон? Быть