другая, я бы растерял последние остатки веры в человеческую природу. Развлекаться я, может быть, буду, но Розалинда – единственная на свете женщина, которая могла меня удержать.
– Ну ладно, – зевнул Том. – Я уже битый час выслушиваю твои признания. А все-таки я рад, что у тебя опять появились хоть какие-то резкие суждения.
– Да, – нехотя согласился Эмори. – И однако, я не могу видеть счастливых семей – с души воротит.
– А счастливые семьи нарочно стараются произвести такое впечатление, – утешил его циник Том.
Том в роли цензора
Бывало и так, что слушал Эмори. Это случалось, когда Том, окутанный клубами дыма, принимался со смаком изничтожать американскую литературу. Ему не хватало слов, он захлебывался.
– Пятьдесят тысяч долларов в год! – восклицал он. – Боже мой, да кто они, кто они? Эдна Фербер, Говернор Моррис, Фанни Хербст, Мэри Робертс Рейнхарт – кто из них создал хотя бы один рассказ или роман, который еще будут помнить через десять лет? А этот Кобб – я не считаю его ни способным, ни занимательным, да и не думаю, чтобы многие его высоко ценили, разве что его издатели. Ему реклама ударила в голову. А уж эти… ах, Гарольд Белл Райт, ах, Зейн Грей…
– Они стараются по мере сил.
– Неправда, они даже не стараются. Некоторые из них умеют писать, но не дают себе труда сесть и создать хотя бы один честный роман. А по большей части они просто не умеют писать, тут я с тобой согласен. Я верю, что Руперт Хьюз старается нарисовать правдивую, широкую картину американской жизни, но стиль и угол зрения у него варварские. Эрнест Пул старается, и Дороти Кэнфильд тоже, но им мешает полное отсутствие чувства юмора; эти двое хоть пишут компактно, не рассусоливают. Каждый писатель должен бы писать каждую свою книгу так, будто в тот день, когда он ее закончит, ему отрубят голову.
– Это как понимать, фигурально?
– Не сбивай меня! Так вот, у некоторых как будто и культура есть, и ум, и литературная хватка, но они просто не желают писать честно, а оправдываются тем, что на хорошую литературу, мол, нет спроса. Тогда почему же, скажи на милость, у Уэллса, Конрада, Голсуорси, Шоу, Беннета больше половины тиражей расходятся в Америке?
– А поэтов маленький Томми тоже не любит?
Том в отчаянии воздел руки, потом дал им бессильно повиснуть и тихо застонал.
– Я сейчас пишу на них сатиру, называется «Бостонские барды и Херстовские обозреватели».
– А ну почитай, – с интересом попросил Эмори.
– Пока у меня написан только конец.
– Что ж, это очень современно. Прочти конец, если он смешной.
Том извлек из кармана сложенный лист бумаги и стал читать, делая паузы, чтобы было ясно, что это свободный стих.
Итак,
Уолтер Аренсберг,
Альфред Креймборг,
Карл Сэндберг,
Луис Унтермайер,
Юнис Тийенс,
Клара Шанафелът,
Джеймс Оппенгейм,
Максуэлл Боденгейм,
Ричард Глензер,
Шармел Айрис,
Конрад Эйкен,
Я включаю сюда ваши имена,
Чтобы вы жили,
Пусть только как имена,
В разделе «Ювенилии»
Моего полного собрания сочинений.
Эмори покатился со смеху.
– Здорово! За беспримерную наглость двух последних строк приглашаю тебя пообедать.
Эмори не мог бы подписаться под огульным разносом, который Том учинял американским писателям и поэтам. Он любил и Вэчела Линдзи, и Бута Таркингтона, восхищался изощренным, хоть и не глубоким артистизмом Эдгара Ли Мастерса.
– Что я ненавижу, так это их идиотские бредни насчет «Я Бог – я человек – я оседлал бурю – я видел сквозь дым – я сила жизни».
– Ужас!
– И хорошо бы американские прозаики отказались от попыток романтизировать бизнес. Никому не интересно про это читать, если только бизнес не мошеннический. Будь это интересная тема, люди читали бы биографию Джеймса Дж. Хилла, а не эти длиннющие конторские трагедии, где все толкуют о вреде дыма…
– А мрачность! – подхватил Том. – Вот еще один из любимых мотивов, хотя тут, надо признать, пальма первенства у русских. Наша специальность – это истории про маленьких девочек, которые ломают позвоночник, после чего их усыновляют брюзгливые старики, потому что они все время улыбаются. Можно подумать, что мы – нация неунывающих калек, а у русских крестьян одна общая цель – самоубийство.
– Шесть часов, – сказал Эмори, взглянув на часы. – Пошли, угощу тебя роскошным обедом за ювенилии твоего полного собрания сочинений.
Взгляд в прошлое
Июль изнемог от последней особенно жаркой недели, и Эмори, снова не находя себе места, подсчитал, что прошло ровно пять месяцев с того дня, когда он впервые увидел Розалинду. Впрочем, ему уже трудно было почувствовать себя тем молодым человеком, который сошел с военного транспорта, свободный, сам себе хозяин, жаждущий окунуться в гущу жизни. Однажды вечером, когда в окна его комнаты дышал изнурительный, расслабляющий зной, он несколько часов бился над стихами, пытаясь увековечить щемящую радость тех дней.
В ночи ветра февральские летели и шлепали по стенам все сильней, пустые мостовые заблестели. Притихла жизнь. Под светом фонарей, как масло золотое, снег лоснился в час звезд и слякоти.
Как много взглядов снежные заплаты скрывали между слякотных прорех! Я молод был. Со мною шла тогда ты, прекраснее и завершенней всех. Полузабытые мечты впивал я из губ твоих.
Был некий привкус в воздухе полночном; звук не вставал, мертвела тишина – и жизнь вдруг прозвенела льдом непрочным… Мы были вместе… Началась весна. (На крышах быстро таяли сосульки, и город падал в обморок.)
Все наши мысли – иней средь карнизов; мы, тени, целовались в проводах – не жуткий полусмех бросает вызов, а вздох о прежних огненных годах. Все, что она любила, – в сожаленье превращено.
Еще что-то кончилось
В середине августа пришло письмо от монсеньора Дарси, – видимо, ему только что попался на глаза адрес Эмори.
«Дорогой мой мальчик!
Твое последнее письмо меня встревожило. Словно и не ты его писал. Читая между строк, я догадываюсь, что помолвка с этой девушкой не принесла тебе безоблачного счастья, и ты, я вижу, утратил романтический взгляд на жизнь, который был у тебя до войны. Ты сильно ошибаешься, если думаешь, что можно быть романтиком без религии. Иногда мне кажется, что для нас с тобой секрет успеха, какого ни на есть, заключен в мистическом элементе нашего существа: что-то вливается в нас такое, что расширяет нашу сущность, а с отливом его наша сущность съеживается; два твоих последних письма я бы назвал прямо-таки ссохшимися. Бойся