Ученик вышел в сени, чтобы остановить непрошеных гостей, но, увидев короля, почтительно склонился и открыл перед ним двери.
Леонардо едва успел завесить портрет Джоконды, стоявший рядом с Иоанном: он делал это всегда, потому что не любил, чтобы видели ее чужие.
Король вошел в мастерскую.
Он одет был с роскошью не совсем безупречного вкуса, с чрезмерною пестротою и яркостью тканей, обилием золота, вышивок, драгоценных каменьев: черные атласные штаны в обтяжку, короткий камзол с продольными, перемежающимися полосами черного бархата и золотой парчи, с огромными дутыми рукавами, с бесчисленными прорезами — «окнами»; черный плоский берет с белым страусовым пером; четырехугольный вырез на груди обнажал стройную, белую, словно из слоновой кости точеную, шею; он душился не в меру.
Ему было двадцать четыре года. Поклонники его уверяли, будто бы в наружности Франциска такое величие, что довольно взглянуть на него, даже не зная в лицо, чтобы сразу почувствовать: это король. И в самом деле, он был строен, высок, ловок, необыкновенно силен; умел быть обаятельно любезным; но в лице его, узком и длинном, чрезвычайно белом, обрамленном черною, как смоль, курчавою бородкою, с низким лбом, с непомерно длинным, тонким и острым, как шило, словно книзу оттянутым, носом, с хитрыми, холодными и блестящими, как только что надрезанное олово, глазками, с тонкими, очень красными и влажными губами, было выражение неприятное, чересчур откровенно, почти зверски похотливое — не то обезьянье, не то козлиное, напоминавшее фавна.
Леонардо, по придворному обычаю, хотел склонить колена перед Франциском. Но тот удержал его, сам склонился и почтительно обнял.
— Давно мы с тобой не виделись, мэтр Леонар, — молвил он ласково. — Как здоровье? Много ли пишешь? Нет ли новых картин?
— Все хвораю, ваше величество, — ответил художник и взял портрет Джоконды, чтобы отставить его в сторону.
— Что это? — спросил король, указывая на картину.
— Старый портрет, сир. Изволили видеть…
— Все равно, покажи. Картины твои таковы, что, чем больше смотришь, тем больше нравятся.
Видя, что художник медлит, один из придворных подошел и, отдернув полотно, открыл Джоконду.
Леонардо нахмурился. Король опустился в кресло и долго смотрел на нее молча.
— Удивительно! — проговорил, наконец, как бы выходя из задумчивости. — Вот прекраснейшая женщина, которую я видел когда-либо! Кто это?
— Мадонна Лиза, супруга флорентинского гражданина Джокондо, — ответил Леонардо.
— Давно ли писал?
— Десять лет назад.
— Все так же хороша и теперь?
— Умерла, ваше величество.
— Мэтр Леонар-дё-Вэнси, — молвил придворный поэт Сен-Желе, коверкая имя художника на французский лад, — пять лет работал над этою картиною и не кончил, так, по крайней мере, он сам уверяет.
— Не кончил? — изумился король. — Чего же еще, помилуй? Как живая, только не говорит…
— Ну, признаюсь, — обратился он снова к художнику, — есть в чем тебе позавидовать, мэтр Леонар. Пять лет с такою женщиной! Ты на судьбу не можешь пожаловаться: ты был счастлив, старик. И чего только муж глядел? Если бы она не умерла, ты и доныне, пожалуй, не кончил был!
И засмеялся, прищурив блестящие глазки, сделавшись еще более похожим на фавна: мысль, что мона Лиза могла остаться верною женою, не приходила ему в голову.
— Да, друг мой, — прибавил усмехнувшись, — ты знаешь толк в женщинах. Какие плечи, какая грудь! А то, чего не видно, должно быть еще прекраснее…
Он смотрел на нее тем откровенным мужским взором, который раздевает женщину, овладевает ею, как бесстыдная ласка.
Леонардо молчал, слегка побледнев и потупив глаза.
— Чтобы написать такой портрет, — продолжал король, — мало быть великим художником, надо проникнуть во все тайны женского сердца — лабиринта Дедалова клубка, которого сам черт не распутает! Вот ведь, кажется, тиха, скромна, смиренна, ручки сложила, как монахиня, воды не замутит, а поди-ка, доверься ей, попробуй угадать, — что у нее на душе!
Souvent femme varie, Bien fol est qui s`yfie[49] —
привел он два стиха из собственной песенки, которую однажды, в минуту раздумья о женском коварстве, вырезал острием алмаза на оконном стекле в замке Шамбор.
Леонардо отошел в сторону, делая вид, что хочет передвинуть постав с другою картиною поближе к свету.
— Не знаю, правда ли, ваше величество, — произнес Сен-Желе полушепотом, наклонившись к уху короля так, чтобы Леонардо не мог слышать, — меня уверяли, будто бы не только Лизы Джоконды, но и ни одной женщины во всю жизнь не любил этот чудак и будто бы он совершенный девственник…
И еще тише, с игривою улыбкою, прибавил что-то, должно быть, очень нескромное, о любви сократической, о необычайной красоте некоторых учеников Леонардо, о вольных нравах флорентинских мастеров.
Франциск удивился, но пожал плечами со снисходительной усмешкой человека умного, светского, лишенного предрассудков, который сам живет и другим жить не мешает, понимая, что в этого рода делах на вкус и на цвет товарищей нет.
После Джоконды он обратил внимание на неоконченный картон, стоявший рядом.
— А это что?
— Судя по виноградным гроздьям и тирсу, должно быть Вакх, — догадался поэт.
— А это? — указал король на стоявшую рядом картину.
— Другой Вакх? — нерешительно молвил Сен-Желе.
— Странно! — удивился Франциск. — Волосы, грудь, лицо — совсем как у девушки. Похож на Лизу Джоконду: та же улыбка.
— Может быть, Андрогин? — заметил поэт, и когда король, не отличавшийся ученостью, спросил, что значит это слово, Сен-Желе напомнил ему древнюю басню Платона о двуполых существах, муже-женщинах, более совершенных и прекрасных, чем люди, — детях Солнца и Земли, соединивших оба начала, мужское и женское, столь сильных и гордых, что, подобно Титанам, задумали они восстать на богов и низвергнуть их с Олимпа. Зевс, усмиряя, но не желая истребить до конца мятежников, дабы не лишиться молитв и жертвоприношений, рассек их пополам своею молнией, «как поселянки, сказано у Платона, режут ниткою или волосом яйца для соления впрок». И с той поры обе половины, мужчины и женщины, тоскуя, стремятся друг к другу, с желанием неутолимым, которое есть любовь, напоминающая людям первобытное единство полов.
— Может быть, — заключил поэт, — мэтр Леонар, в этом создании мечты своей, пытался воскресить то, чего уже нет в природе: хотел соединить разъединенные богами начала, мужское и женское.
Слушая объяснение, Франциск смотрел и на эту картину тем же бесстыдным, обнажающим взором, как только что на мону Лизу.