Не ответив на Олин вызов, Флорин подошел к столу и в клочки порвал листы Диего, развеяв их в стороны. «Избалованная дрянь. Бестолочь», – прорычал.
– Ну, ну, хватит, приятель, – Чиччо и Марио с обеих сторон подошли к Флорину. Итальянцы славились своим талантом примирителей. Чиччо неплохо знал своего друга, а Марио ради Вала был готов даже превозмочь неприязнь к огнестрельному оружию. Если уж на то пошло, он предпочитал шпагу, а пока что носил в кармане швейцарский нож. В конце концов, какая разница? Вал все больше напоминал ему героев детства, таинственных и отчаянных пиратов, хотя он уже давным-давно обо всем догадался.
Больше всех хотел, чтобы этот случай был поскорее забыт, сам Вал. Если б он был своим рыжим псом, он приблизил бы сейчас нижнюю часть туловища к земле, завилял бы хвостом и скакнул бы в сторону.
– А что ты там писал? – посмотрел он на Диего и на белые обрывки, усеявшие праздничный стол.
– Реквием, – ответил Диего вдруг довольно холодно. – Реквием. Для всех вас. – Во, какой у нас вышел мальчик. Ну просто загляденье. Однако, увидев наши физиономии, он поднял мордаху, полыхавшую, особенно слева, алым, и наконец улыбнулся во всю ширь: – Да не, ладно, – сочиняю ораторию. – Он подошел к Флорину и робко взял его за руку.
Лицо тенора вдруг завибрировало, подбородок задрожал, но руку он не вырвал. Другой, стыдясь, прикрыл повлажневшие щетинистые щеки.
– Вот, – промолвил он, чуть успокоившись, и откуда-то из-под кипы книг вытащил блокнотик. – Я вам сейчас прочитаю. – Его рука перелистнула первую засаленную страничку с телефонами и остановилась на словах и фразах, написанных колонками и в столбик разными ручками и карандашом. За арабской надписью шла французская, потом – итальянская. – Вот: «Да Нет Море Хлеб Вода Спасибо Добрый день Как тебя зовут? Меня зовут Куда? Как? Дорога Улица Друг Я хочу я живу Где ты живешь Хорошо Плохо Дерево Дом Работа Туалет Где? Налево Направо Прямо Вперед Пожалуйста Скажите Табак Зажигалка Курить Я (не) понимаю Ты понимаешь? Завтра Деньги Платить Заплачу Сколько Мыться Я могу Помощь Помогите Любить Любимая Моя Твоя Его ее Наша Ваша Их Я Люблю Ты любишь Мы любим Я хочу есть Спать Ночь Еда Купить Какой Звонить Давать Я знаю Ты знаешь? Он знает Умею У меня тебя него вас них есть У нас был Были Будет Буду», – выдохнул без голоса последнее слово Флорин. – Ни слова ненависти. – Он сел, зажав пальцем страницы блокнота.
«Цитрусовые, дружище, собирают как раз зимой, и тогда с каждого дерева на тебя выливается ушат мерзлой воды. Переодеться и высушить одежду у жаровень можно лишь вечером после работы. Зимой холодный дождь падает с балок потолка прямо на горы из одеял, мозглота распирает суставы, температура иногда – за ноль, утром немного согреешься от жаровень, но никакого, конечно, душа. А летом ночами в комнате воздух тяжелый, двадцать мехов бронхов с трудом растягиваются и всасывают его наперегонки. Уличный сортир – квадрат листового железа с дырой, болото из кала и мочи. Это только говорят, что к вони привыкаешь быстро. К своей, может быть. Когда два поляка, которые, как и все, ждали обещанных денег, стали требовать ответа, один дополз до товарищей с переломанными голенями, а другой, с переломанным черепом, так и остался лежать на грядке среди красных помидоров. Ответ был дан, и мы все его услышали», – из блокнота выпал пожелтевший листочек неотправленного письма. «Надо же, в те годы я их еще писал», – удивился Флорин и, припомнив упреки Оли, мысленно, по привычке одиночества обратился к себе на ты: «А детей ты не видел уже восемь лет. Вернуться? Но если признать, что ошибся, куда девать эти годы? Почему тогда не вернулся, когда было столько будущего, что, казалось, черпай, и нет дна? Ощущение на губах и пальцах. Кожа у них как лепестки. Где они сейчас? Не подростки, твои сыновья, которых не знаешь и побаиваешься, а те смешные, пахучие зверьки. Неслись, спотыкаясь, к дверям, когда ты возвращался. Стояли, прилипнув носами к окнам, ожидая тебя. Как им объяснить, что они оказались без отца из-за того, что отец хотел их защитить? Теперь выходит, что и Румыния – это Европа, вот-вот войдет в союз гордых народов. Это кто же мог подумать? Ну, значит, поедешь. Но страшно. Хочется и нет. Зачем, спрашивается, ехать? Ведь и ты, и они уже другие».
Диего все еще завороженно смотрел на блокнот парня, которого Флорин не мог оставить в покое, кажется, ни на минуту и чей словарь сделался теперь, может быть, и его. Вал это понял по-своему.
– Завтра пойду искать Рожейро, – пообещал он. – Рыжего возьму.
– Рожейка найдется, верь, ласточка, – улыбнулась Оля Диего. – А знаете что? Пойдемте-ка вместе, я ведь столько закоулков знаю, что не приведи вам господь, – вызвалась она.
Олька, маленький синий платочек, прощание славянки, васильковая бязь, грязь подколесная, сестра горемычная. Если б я только знала, что через несколько дней тебя закроют за высокими стенами и что увидимся снова лишь через несколько месяцев, которые для меня станут даже не годами, а каким-то совсем другим измерением времени.
«Неприкаянные, брошенные, бродяги, одиночки всех возрастов и континентов нередко шли со мной рядом какое-то время, во всех направлениях, плохих и хороших», – скажет мне в первое утро нового года Вал, шагая по верхней набережной. Какая же это ребяческая идея – с веселой и никудышной ищейкой в огромном городе искать пропавшего человека!
Один башмак Лавинии мы заберем от Рокко. (Он уже вынес из нижней квартиры все вещи и свалил их у себя. За январь было не заплачено, и нужны были новые жильцы. Несмотря на сближение с матерью, рядом с портретом которой появились новые дары, он скучал по Оле и просил меня быть посланницей его тоски.)
«А зачем ты носишь с собой пистолет?»
«Этот период фундаментален для меня, встреча с тобой освободила дремлющие проблемы, и мне хотелось бы найти инструмент, способный зарегистрировать мои мысли, передать их. А они быстры, внезапны, противоречивы, философичны и прагматичны».
«Я просто спросила про пистолет, зачем он тебе», – повторю я вопрос.
«Да, ты часто спрашиваешь меня, что я совершил и сделал, кого встретил, что меня впечатлило, как я жил и живу, думая, что это важно, чтобы узнать меня лучше. Я молчу, молчу и углубляюсь все больше в себя, в душераздирающую изоляцию, растерянность и отчасти бунт против любой формы опроса».
«И почему он был заряжен? Или не был? Прости, я мало в этом смыслю. Это ж тебе виднее, тебе пристало почему-то разбираться в таких делах. Но я не хочу идти рука об руку с человеком, который в них так хорошо разбирается. Я боюсь».
«Это правда, я порой непрозрачен, прозрачность делает нас более уязвимыми, а мой опыт научил меня самозащите, у моего панциря много слоев, но ты их постепенно сдираешь, растворяешь. Ты подталкиваешь меня чуть ли не к героизму, чувствуя, возможно, мою тенденцию».
«Но при чем тут оружие?»
«Не отдаляй меня, да, моя любовь слишком громоздка, но она тотальна, и, если можешь, отнесись к ней нежно. Я хотел бы лишь залечить твои раны, тебя, потрясенную миром, который ты так любишь и которому можешь так много дать. Рим не должен так обращаться с волчицей, что пришла с открытым сердцем и блестящими глазами, с наивностью дикарки. Хочу попросить у тебя прощения. Ты настоящая, как твоя искренность. Ты не читала Макиавелли? Бедная северная чистота, высушенная на южном солнце! Несчастная простота, истоптанная этими заурядными левантийцами!»