У Герцена — сверхзадача (пусть несколько иллюзорная): в тягостную для императора минуту заставить его подумать «о пройденном» — о том, где он и куда идет. Ведь на «лавировании между казенным прогрессом и полицейской реакцией» далеко не уедешь. А потому необходимо сойти с того «страшного пути», на который царь встал с половины 1862 года, и возвратиться на прежнюю дорогу реформ во имя «великого земского дела».
Герцен по-прежнему уверен, что это письмо, как и первое, вызвавшее у него «невольный крик радости» при начале освобождения, не пройдет даром и Александр очнется от испуга «какого-то горящего рынка» или нескольких летучих листков.
«Сошествие с пьедестала», шаткость императора в оценке событий 1862–1863 годов Герцен готов привычно объяснить дурным его окружением, «опорой на тайную полицию и явно подкупленную журналистику». Но цель у него одна — доказать, что на дворе новая эпоха и возвращение к николаевскому самовластию преступно.
На фоне неумолимой судьбы (как представляется гуманному Герцену) легче понять трагедию других людей, тех польских семей, потерявших своих сыновей, тех крестьян, падавших под пулями после манифеста, тех невинных жертв, томящихся на каторге. Резкие тревожащие вопросы царю («ясно, что нужны голоса громче и сильнее, чтоб перекричать трубы и литавры», его окружающие) следуют в письме один за другим:
«Вы с беспримерной свирепостью осудили единственного замечательного публициста, явившегося в наше время. А знаете ли, что писал Чернышевский? В чем опасность, преступность?»
Вопросы встраиваются в ряд обвинений: «Печать не свободна, да и вы мало читаете. Видите вы одних слуг, зависящих от вас, лгущих перед вами! Свободных людей, поднимающих голос, вы казните. Был человек, убежденный, что вы хотите добра России… он пробился до вас. Вы велели Орлову его поцеловать в 1859 году (встреча с Н. Серно-Соловьевичем отнесена в „Былом и думах“ к 1858 году. — И. Ж), а в 63 бросили его в каземат…»
«Не для невинных жертв ваших, не для пострадавших мучеников нужно всепрощение, — заключал Герцен свое письмо Александру. — Оно нужно для вас. Вам нельзя человечески идти дальше без амнистии от них. Государь, заслужите ее!»
В 1864–1865 годах, после двухлетней реакции, в жизни России наметился явный перелом. Активизировалась демократическая интеллигенция, ободренная некоторыми устремлениями правительства к продолжению реформистской деятельности; продвинулось обсуждение целого ряда реформ — земской, судебной, цензурной… Герцен включился в «Колоколе» и в широкое историко-философское их обоснование, и в злободневную жизнь по их реализации. Полемика в русской легальной печати, в том числе о реорганизации земледельческого труда на капиталистических основах, о социальном составе земских учреждений, об уничтожении сословного неравенства и др., развернулась острейшая.
Весь сложнейший узел общественно-политических и экономических вопросов, характер их обсуждения в консервативной печати («Русским вестником», «Московскими ведомостями») и в либеральной журналистике («Современнике», «Отечественных записках») определили проблематику шести «Писем к путешественнику», появившихся в «Колоколе» с 25 мая по 1 сентября 1865 года.
Герцен по-прежнему опасность для России видит в капитализации русской экономики. Обращает внимание на немалую угрозу тех буржуазных тенденций, которые неизменно несли реформы, и не отступает от своей старой теории крестьянской общины как «зародыше» будущего социального переустройства. Ни о каких насильственных методах водворения новых отношений, ни о каких революционных переворотах речи нет. При всех необходимых реформах — только эволюционное развитие, — в который раз подтверждает Герцен свои неизменные теории.
Но вот 4 апреля 1866 года прозвучал выстрел Каракозова, резко поменявший сравнительно мирное течение русской жизни. Катков и присные поставили единичное событие в ряд «злодеяний» «революционных переодетых эмиссаров», начавшихся с петербургских пожаров и, уж конечно, не без влияния поляков. Неудавшееся покушение на Александра II еще больше обострило и без того непростые отношения Герцена с эмиграцией. И Герцен, как всегда, отвечал в «Колоколе».
Еще не зная подробностей о стрелявшем, он печатает принципиальную статью, возражающую против индивидуального террора:
«Выстрел 4 апреля был нам не по душе. Мы ждали от него бедствий, нас возмущала ответственность, которую на себя брал какой-то фанатик. Мы вообще терпеть не можем сюрпризов ни на именинах, ни на площадях; первые никогда не удаются, вторые почти всегда вредны. Только у диких и дряхлых народов история пробивается убийствами. Убийства полезны больше всего лицам, династическим перемещениям.
Пуль нам не нужно… мы в полной силе идем большой дорогой; на ней много капканов, много грязи, но в нас еще больше надежд… Остановить нас невозможно, можно только своротить с одной большой дороги на другую — с пути стройного развития на путь общего восстания».
Стрелявший оказался выходцем из революционного студенческого кружка Н. А. Ишутина, дворянином из благопристойной многодетной семьи. Его отец — помещик Сердобского уезда Саратовской губернии, заседатель уездного земского суда, один из братьев — уездный врач.
«Еще два года назад, — свидетельствовала Тучкова, — Герцен отговаривал трех нетерпеливых русских юношей, явившихся к нему за моральной поддержкой. Отговаривал и отговорил, отвел их от рокового решения: ценой террористического акта „пожертвовать жизнью для блага отечества“».
И все же в последние годы, отбиваясь от обвинений оппонентов и врагов в попустительстве революционной молодежи, Герцен чувствовал и некоторую свою ответственность. На историческую арену выходили радикалы-нигилисты, для которых не было ничего святого. Их цель оправдывала любые средства.
Вот почему, когда Герцен увидит крайний пример выражения кровавого радикализма в лице Нечаева, он восстанет против него. Резко отвергнет его неумеренные притязания даже ценой «развода» с ближайшим другом Огаревым — первого серьезного несогласия с ним.
Для Герцена террорист Каракозов — «фанатик». Это слово особенно задевает «женевскую свору». Для нее Каракозов — «герой». 1 сентября Искандер помещает в своей газете статью «Польша в Сибири и каракозовское дело», где вновь говорит о покушении как о частном случае, не имеющем никакой связи с предшествующими событиями. Правительство и реакционная пресса «припутывают» к делу «всех, кто под руку попался», чтобы только обвинить «всю юную Россию».
После слова «фанатик», вызвавшего ярость эмиграции, Герцен осторожен в своих высказываниях, ибо не хочет ставить знак равенства между выстрелом и деятельностью русской молодежи вообще. Однако твердый тон по отношению к женевским «юным братиям» ничуть не умерен.
Как найти выход, защититься от кровавых потрясений? Герцен вновь вглядывается в европейскую жизнь, стремится подытожить свое новое понимание возможности России пойти по европейскому пути. Прежние пессимистические взгляды на будущее Западной Европы теперь им частично пересмотрены.
Хотя старый европейский мир по-прежнему разлагается, но умирать не хочет. Там массы, помня прежний опыт, не поддержат революций. Поэтому «выход один»: «Его указала Франция… Социальный вопрос, поставленный ею — открытый вопрос для всей Европы». Таким же главным он является и для России.