Благодаря отцу я с 12 лет за рулем. Это с его разрешения я еще мальчишкой сел за баранку. «Нечего, — говорил он, — тебе быть иждивенцем-пассажиром». И я выучился водить трехтонку. Ехал, а ноги едва до педалей доставали.
У матери в характере ничего дворянского не было. Она же в 17 лет осталась без родителей. Вынуждена была пойти работать на табачную фабрику, чтобы прокормить сестренку Аню. Она очень хорошо умела шить и вышивать. В гостиной на стене до сих пор висит ее вышивка с незатейливым русским пейзажем — две березки на заснеженной поляне, два снегирька на снегу. Мама говорила: «Это вы с Майей». Я и сейчас помню ее платьице с кротовым воротничком, которое она сшила. Очень красивое было платье.
Мамино фото у меня над кроватью в спальне висит. Там же фото отца и брата Витюшки, умершего в войну.
В 1937 году шли массовые аресты среди офицеров Красной Армии. Отец чувствовал, что и над ним витает опасность. Со мной на эту тему он, конечно, не разговаривал. Я был еще совсем мальчишкой. Но в Витебске однажды я слышал его разговор с мамой. Он пришел домой и говорит: «Маша, представляешь, Уборевич застрелился». А кто был тогда Уборевич? Командующий Белорусским военным округом. Отец его знал хорошо. Под Уборевича уже шел «подкоп», он это чувствовал. Папа повторял тогда: «Что делается?! Что творится?!»
Подобных эпизодов было немало. Я помню, отец предупреждал маму: «Будь осторожней с Разумовской!» Это была жена одного из сослуживцев, который доносил на своих товарищей в ОГПУ. Отец это, видимо, знал, поэтому и предупреждал мать, чтобы она не была откровенной с этой женщиной. Но, слава богу, эта гроза нашу семью как-то миновала.
Мальчишкой я мечтал стать военным, но не моряком, а летчиком. Меня тянуло к скорости, в воздух. Я стучал в двери военкоматов, но меня никуда не брали, говорили, что слишком молод. В 17 лет мне удалось прорваться только в военно-морское училище.
С Майей Горкиной меня связывали крепкие искренние чувства. Она была очень славная, очень скромная женщина. Умница. Прекрасно знала языки. Выучила в странах и английский, и норвежский. Норвежский даже потом преподавала в МГИМО. И в Осло, и в Лондоне служила в разведрезидентурах. Помогала мне в работе. Тут без хорошей головы делать было нечего. Ее никогда не интересовали тряпки. Нет, одевалась она хорошо, но культа из этого, как многие женщины, не делала. Жадности к вещам у нее не было. А другие ведь дрожат, особенно в загранкомандировках. Жена Уарда, кстати сказать, довела его именно своим вещизмом. О своей жене я ничего плохого сказать не могу, только хорошее.
Отец Майи — Александр Федорович Горкин — был принципиальный человек. Отношения между нами были отличные. Если я выпивал и садился за руль, он мне говорил: «Давай, давай, вот сейчас тебе гаишник даст, а я добавлю».
Одна его история с министром финансов чего стоит. Он запретил ему дачу на государственные средства строить. В ту пору это был буквально героический поступок с его стороны.
Больше всего в жизни он любил траву косить в поле на даче под Истрой. Никому не разрешал это делать. Сам и за деревьями ухаживал. Любил на земле работать. Копаться в саду, поливать огурчики, деревца сажать — это была его единственная страсть. В 1965 году у него вдруг обнаружили рак. Сделали операцию. Через полгода еще одну. Опять резекция желудка. Потом третью. В конце концов, врачи удалили желудок полностью. Он питался понемножечку 6–7 раз в день, ведь желудка-то не было. Но дожил до 90 лет после таких операций!
Вся семья Горкиных — это замечательная семья. Мария Федоровна, моя теща, никаких домработниц не признавала. У нее был сын и три дочери. Каждый по очереди назначался ответственным за уборку квартиры. Она была домохозяйкой, занималась книгами. Всю жизнь смолила «Беломор», ходила в потрепанном халате, служебным «ЗиСом» не пользовалась. Сама объезжала букинистические магазины. Домашняя библиотека у нее была замечательная. Папиросы и книги — это была ее страсть. Больше ее ничего не интересовало.
Какой у меня был распорядок дня в Англии? Встаю нормально: в семь тридцать утра. Еду на работу к 9 часам. Завтракаю, конечно, дома. Завтрак легкий: чай или кофе, бутерброд. Любил по утрам принять холодный душ для закаливания. В еде был неразборчив. Зарядки никакой не делал. Бегом не увлекался. Так, может быть, легкую разминочку делал — и на работу.
На работе просматриваю прессу, ориентируюсь, что-то изучаю. Смотрю новые документы, книги. Когда подходит время обеда, решаю, с кем ланчевать. Как правило, обед у меня был выездной с кем-то из нужных мне людей, деловой обед. Если нет — обедал дома. Готовила Майя, сам я, кроме яичницы, ничего стряпать не умею. Жена тоже работала в посольстве, числилась секретарем-машинисткой, хотя служила в радиоперехвате, на полставки. Если она была занята, то я отправлялся в какой-нибудь ближайший паб. Брал пинту пива и чего-нибудь перекусить.
Затем возвращался в посольство. Узнавал, что нового произошло. Бывали брифинги и совещания. Руководство докладывало нам о полученной информации, о заданиях из Москвы. Совещания проводились и у посла для всего дипсостава. Туда я тоже приглашался. Вечера я в основном проводил в компании Уарда и с его хорошо информированными знакомыми. Кино и телевидение меня не увлекали. Смотрел в основном информационные программы. Телевизор в нашей лондонской квартире стоял на полпути из гостиной в кухню, чтобы его можно было смотреть, не отрываясь, даже если идешь на кухню взять что-нибудь из холодильника. Но главным моим источником информации были, конечно же, не телепрограммы и не газетные публикации, а люди.
С людьми я умел общаться. Без этого у меня вообще ни черта бы не получилось. Я легко входил в контакт и в определенной степени располагал к себе. Я не был «букой», эдаким «человеком в мундире», которого англичане привыкли видеть среди советских.
Сталинская эпоха прошла, но не все были в состоянии измениться. Из состояния «сталинского страха» выходить было очень трудно.
Получал ли я необходимую помощь от руководства и коллег по работе? Дело в том, что процентов на восемьдесят я действовал самостоятельно. Мои коллеги по работе даже не знали о том, что я делаю. Стало быть, и советы мне давать им было трудно.
В Лондоне процедура была такая. Я в посольстве в своем кабинете составляю донесение, несу его на подпись шефу, он пишет «докладываю о том-то и том-то», подписывает и отправляет с нарочным, то есть с дипкурьером дипломатической почтой в Москву. Открытым текстом направлялась только несекретная информация. Диппочта летала самолетами «Аэрофлота» в Москву и обратно в Лондон с соответствующими оценками и указаниями.
В Осло для передачи несекретной информации я пользовался международным телеграфом. Только информацию передавал зашифрованную в виде цифр. Это никого не смущало, так как было общепринятой практикой, в частности, для финансовых и деловых кругов, нуждавшихся в конфиденциальности передаваемой телеграфом информации.
В Лондоне этим мы уже не пользовались. У нас были другие средства связи. Если же мне нужно было ознакомиться с информацией, полученной из Москвы, я шел в специально отведенную для этого комнату посольства и прочитывал материал. Выносить его за пределы этой комнаты не разрешалось. Это вовсе не значит, что людям не доверяли. В конце концов, полной гарантии секретности ничего не дает. Информацию можно сфотографировать, можно ее запомнить. Вот Уард, например, обладал прекрасной памятью. Мог запомнить данные энциклопедические по охвату.