Я, старый плаватель, бродяга-мореход,Подобье призрака над бездной горьких вод,Средь мрака, гроз, дождя, средь зимних бурь стенаньяЯ книгу написал, и черный ветр изгнанья,Когда трудился я, под гнетом темноты,В ней перевертывал, как верный друг, листы…И видел город я, ужасный, разъяренный:Он жаждал, голодал – и книгу я емуНа зубы положил и крикнул так во тьмуНароду, мужество пронесшему сквозь бури;Парижу я сказал, как клефт орлу в лазури:«Ешь сердце мне, чтоб стать сильнее в ураган!»
«Грозный год». ОктябрьСердце, которое Гюго скармливал Парижу, теперь было не книгой стихов, но часами стремительно сокращающегося дня. На сей раз его не встречала радостная толпа. В ожидании, когда ему приготовят квартиру в доме номер 66 по улице Ларошфуко, Гюго остановился в отеле «Байрон». Жюльетта поселилась через дорогу, в доме номер 55 по улице Пигаль.
Иностранным гостям продавали фотографии и предлагали экскурсии по развалинам. Гюго и Жюльетта купили фотографии и пошли посмотреть на обгоревший остов дворца Тюильри и ратуши. Разрушенное здание – один из центральных образов творчества Гюго, пересечение времени и материи. Он завершил свои записи одним словом: «Зловеще». Улицы патрулировались войсками. Ходили слухи о заговорах; почти ежедневно сообщали о новых казнях. Обеспокоенные жены и адвокаты приходили просить Гюго о помощи. Один из его гостей подслушал, как два корсиканца разговаривали в кафе на своем диалекте: «Виктор Гюго каждый вечер выходит без охраны». Монархический переворот казался многим вполне правдоподобным. Официально в стране провозгласили республику, но то был «апрель без птиц, гнезд, солнечных лучей, цветов и пчел». «Весна с созданьями зимы»{1307}.
Именно в такой изменчивой атмосфере взаимных обвинений Гюго просил за заключенных коммунаров. Он сел на поезд в Версаль, где собирался встретиться с президентом. Тьеру Гюго показался надоедливым и жеманным; тем не менее президент выслушал его сочувственно и обещал, что Анри Рошфора не сошлют. Оба они были манипуляторами, которые умели вовремя прикинуться слабыми. Их разговор был бессмысленным, но приятным. Согласились они лишь в одном: лучший способ пережить ежедневный приток оскорблений – вовсе не читать газет. Гюго оставил за собой последнее слово: «Читать обличительные речи – все равно что нюхать уборные чьей-то славы»{1308}.
За обитыми шелком версальскими салонами действительность стремилась назад в будущее, как будто совершенно не ведая ни о каком Викторе Гюго. «Закон восторжествовал над Справедливостью». Гильотину заменили лагерями смерти на Новой Каледонии. Военное положение отменили только в 1876 году. Прощение считалось необдуманным. Собственников успокоили, экономика восстанавливалась; к сентябрю 1873 года Франция выплатила военный долг Пруссии – на два года раньше срока.
Очевидно, общество, в котором Виктор Гюго был голосом разума, качнулось к нездоровой крайности. «Ярость, окружающая нас, – это состояние безумия», – писал он в Le Rappel.
«Давайте подозрительно относиться к определенным фразам, вроде «рядовое преступление» или «обычный преступник». Эти угодливые выражения легко приспособить под избыточные наказания… Растяжимость слов соответствует человеческой трусости. Они слишком послушны».
Перед нами поэт, который осторожно относится к словам. Ближе всех подходят к истине его полуграмотные или неграмотные персонажи. Свою поэтическую технику он понимал не как классическое искривление языка по прихоти поэта, но как побуждение словами к мятежу.
Зарисовки Гюго о Париже после Парижской коммуны описывают современное полицейское государство, которое больше стремится оправдать свои невротические обвинения, чем добиваться торжества правосудия, которое бессознательно унижает себя, втихомолку поощряя резню. Его отношения с родиной были тождественны отношениям с собственной семьей: все, что он любил, уничтожало себя. В одном из жалобных писем он назвал этот процесс «самоочернением»{1309}. А поскольку Гюго был французом, неуважение к Виктору Гюго становилось частью национального позора. Возможно, он и шут, но материал для его шуток поставляла История: «Знаю, на прошлой неделе я выставил себя в смешном свете, когда призывал… к единству среди французов, и знаю, что я снова выставлю себя в смешном свете на этой неделе, когда попрошу сохранить жизнь приговоренным узникам. Я смирился с этим»{1310}.
То, что он не переставал протестовать, наверное, прекраснее, чем опрометчивое поведение в Бордо и Брюсселе. Его отказ взывал не к мужеству, которое само по себе служило наградой, но к прекращению взаимной ненависти. «Долг» проник во все уголки его жизни. Отшельник неожиданно для себя очутился в окружении чванливых священников, самодовольных служителей политической «религии», основы которой он в свое время закладывал. Зарисовка Гонкура о вечере у Гюго доказывает, что его нежелание взять власть было не просто вопросом идеологии. Оно имело отношение и к качеству жизни.