Конечно, мне и Ленин не икона, Я знаю мир…. Люблю свою семью…
(Владимир Корнилов. «Не мир, но миф. Неюбилейное». «Литературная газета», 9.VI.93) «Все то же, Сережа! — Все то же, Володя!»
Корнилов талантливее Карабчиевского. То ли поэтому, то ли потому, что в отличие от Карабчиевского он — поэт, его отношение к Маяковскому не сводится к плоскому разоблачительству. Разоблачая Маяковского, он не скрывает своей любви к нему, своей очарованности его могучим творческим даром.
Но вспомнил я эту — теперь уже давнюю — статью не для того, чтобы ввязываться в полемику с ее автором и даже не для того, чтобы ее комментировать.
Я привел все эти выдержки из нее с одной-единственной целью: не просто сказать, а показать, что для Маяковского история еще не настала. Что страсти, которые все еще кипят вокруг его имени, сегодня не менее горячи, чем те, что кипели восемьдесят лет назад. Потому что день, в который мы отмечали годовщину Октябрьской революции, днем примирения и согласия (новое официальное его название) так и не стал. И Бог его знает, когда еще станет!
Знаменитые слова Сталина к истинной оценке места Маяковского в истории русской литературы отношения не имеют. И тем не менее Маяковский действительно БЫЛ И ОСТАЕТСЯ. Но не «лучшим, талантливейшим поэтом нашей советской эпохи». Потому что истинное место его не в том искусственно составляемом, а совсем в другом едином списке. Не в том, где Фадеев или Симонов, а где — Державин, Пушкин, Лермонтов, Тютчев, Блок, Мандельштам, Пастернак, Ахматова.
Маяковский долго насиловал, калечил, уродовал свой поэтический дар. Изо всех сил старался он задушить в себе поэта. Но — не смог. И когда отгорят, отойдут в прошлое все страсти, которые и сейчас еще кипят вокруг его имени, станет окончательно ясно, что настоящий Маяковский — не агитатор, горлан и главарь, «ассенизатор и водовоз», каким он сам себя рисовал, обращаясь к «товарищам потомкам».
Настоящий Маяковский — гениальный лирик, с огромной силой выразивший трагедию человеческого существования, неприкаянность, одиночество человека, затерянного в необъятных просторах холодной, необжитой вселенной.
Послушайте! Ведь, если звезды зажигают — значит — это кому-нибудь нужно? Значит — кто-то хочет, чтобы они были? Значит — кто-то называет эти плевочки жемчужиной? И, надрываясь в метелях полуденной пыли, врывается к богу, боится, что опоздал, плачет, целует ему жилистую руку, просит — чтоб обязательно была звезда! — клянется — не перенесет эту беззвездную муку! А после ходит тревожный, но спокойный наружно. Говорит кому-то: «Ведь теперь тебе ничего? Не страшно? Да?!» Послушайте! Ведь, если звезды зажигают — значит — это кому-нибудь нужно? Значит — это необходимо, чтобы каждый вечер над крышами, загоралась хоть одна звезда?!
Эй, вы! Небо! Снимите шляпу! Я иду! Глухо. Вселенная спит, положив на лапу с клещами звезд огромное ухо.
Время! Хоть ты, хромой богомаз, лик намалюй мой в божницу уродца века! Я одинок, как последний глаз у идущего к слепым человека!
Значит — опять темно и понуро сердце возьму, слезами окапав, нести, как собака, которая в конуру несет перееханную поездом лапу.
Подошел и вижу — за каплищей каплища по морде катится, прячется в шерсти. И какая-то общая звериная тоска плеща вылилась из меня и расплылась в шелесте. «Лошадь, не надо. Лошадь, слушайте — чего вы думаете, что вы их плоше? Деточка, все мы немножко лошади, каждый из нас по-своему лошадь».
Скучно здесь, нехорошо и мокро. Здесь от скуки отсыреет и броня… — Дремлет мир, на Черноморский округ синь-слезищу морем оброня.
Уже второй. Должно быть, ты легла, а может быть и у тебя такое. Я не спешу, и молниями телеграмм мне незачем тебя будить и беспокоить…
Ты посмотри, какая в мире тишь. Ночь обложила небо звездной данью… в такие вот часы встаешь и говоришь — векам, истории и мирозданью.
К этим (и многим другим) его строчкам прикасаешься, как к концу оголенного электрического провода.