— Ну что, как я тебя распечатала?
Из ребят, что болтались на площадке, Марио первым пережил «это», и Миха теперь хотел знать все досконально. Как «это» делается, во всех мелочах и подробностях. Марио встал и продемонстрировал, как именно он двигал бедрами сегодня ночью. Миха встал рядом, пытаясь повторить движения товарища.
— Так? — спрашивал он.
Какое-то время они молча стояли друг против друга, сосредоточенно воспроизводя соответствующие движения, потом Миха спросил:
— И сколько же надо это делать?
Когда Марио рассказал свою историю до конца, клей на ластике давным-давно высох. Поскольку же события, о которых он рассказывал, имели место накануне ночью, Марио почти ничего не соображал от усталости и, когда смотрел в зеркальце, перепутал белый конверт с белым пластиковым пакетом. Когда Миха наконец «подсек» и вытянул трофей на стену, со смотровой площадки на той стороне раздался гогот и улюлюканье радостных капиталистических оболтусов:
— Так держать, зонни! С главным выигрышем тебя! Вот уж привалило так привалило!
А три недели спустя Марио и Миху вызвали к директрисе Эрдмуте Лёффелинг. Причем она сама понятия не имела, зачем. Это был плохой знак, тем более что человека, который ждал их в директорском кабинете, они видели впервые. Эрдмуте Лёффелинг, сокрушенно качая головой, листала западный иллюстрированный журнал, временами издавая то вздох, а то и стон. Миха и Марио напрочь не врубались: их что, пригласили посмотреть, как директриса листает западные журналы? Незнакомец тем временем весь подобрался, тяжело вздохнул и вымученным голосом произнес:
— У секретарей райкома партии много обязанностей, есть среди них и тягостные — например, читать вражескую прессу.
Тут он сделал паузу, давая Марио и Михе возможность осознать всю важность сказанного, и Марио немедля проявил понимание, с сочувственным вздохом заметив:
— Да, даже в самой замечательной работе есть свои издержки и трудности.
Причем сказал он это таким проникновенным, таким верноподданническим тоном, что секретарю районного партийного руководства и в голову не пришло, что над ним потешаются. Однако, когда партийный работник, ни слова больше не говоря, в раскрытом виде протянул им один из образчиков вражеской прессы, Марио и Миха попросту остолбенели. И сразу поняли, в чем дело. Миха струхнул не на шутку. Он перетрусил настолько, что когда поднял голову от журнала и глянул на каменное лицо Эрдмуте Лёффелинг, то попросту ее не узнал — со страху ему показалось, будто перед ним чудовище с огромной головой директрисы.
Не было случая, чтобы он попался или, даже попавшись, не сумел выпутаться. Да и не попадался Миха давным-давно, уже с третьего класса он не давал себя ущучить. Тогда, в третьем классе, Эрдмуте Лёффелинг внезапно появилась на уроке, написала на доске ВЬЕТНАМ, и классная руководительница вдруг вызвала Миху. Ему выпала честь показать на глобусе, где живут дети, которым приходится тяжелее всего. Миха догадывался, что предстоит очередная акция солидарности, но ему до смерти неохота было опять таскать металлолом или собирать макулатуру. Вот он со зла возьми да и ткни в США. А Эрдмуте и крыть нечем. Не скажет же она, мол, нет, детям в США живется прекрасно.
— Так, а еще где? — задала она наводящий вопрос.
— В ФРГ, — не растерялся Миха, и на это Эрдмуте тоже ничего возразить не могла.
— Так, а еще где? — не теряя надежды, спросила она.
— Ну, вообще всюду, где капитализм, — ответил Миха.
— А что насчет Вьетнама? — спросила Эрдмуте Лёффелинг, и девятилетний Миху твердо ей ответил:
— Во Вьетнаме детям живется гораздо лучше, потому что дети Вьетнама радуются освобождению, за которое сражается их непобедимый народ!
Со страницы иллюстрированного журнала, который протянул им неведомый партработник, на Миху и Марио глянуло фото с изображением их самих: с выпученными глазами, по-нищенски простирая руки, они таращились в объектив. Вышли они, надо сказать, замечательно, к тому же, фотография, и без того достаточно красноречивая, сопровождалась проникновенной подписью: «Нищета на востоке — будет ли предел народному терпению?».
Партработник и Эрдмуте какое-то время молчали, испепеляя Марио и Миху долгими, полными патриотического негодования взглядами. Миха осторожно откашлялся, а потом вдруг решительно, чуть ли не с торжеством в голосе, воскликнул:
— Вот оно сразу и видно! — И, после небольшой паузы, продолжил, распаляя себя все больше. — Вот оно сразу и видно, до чего они в своей лжи докатились! И то, что они вынуждены прибегать к подобным грязным приемам, показывает, насколько они обречены! По мне, чем больше подобной лжи — тем лучше! Чем грязнее ложь, тем загнаннее в угол идеологический противник!
Миха знал, как в подобных передрягах выходить сухим из воды. Во всяком случае, партийцу Михина аргументация показалась очень даже взвешенной. Конечно, в том, что мальчишка попал в западную прессу, хорошего мало, но классовое чутье, анализ — комар носа не подточит! Чем грязнее ложь, тем загнаннее в угол идеологический противник! Эрдмуте Лёффелинг не одобрила употребление сравнительной степени в причастии, но Миху было уже не остановить.
— Когда ложь наигрязнейшая — противник в углу наизагнаннейшим образом!
Партработник уже всерьез начал подумывать о Михиных перспективах: в конце концов, и самому Карлу-Эдуарду фон Шницлеру[8] когда-нибудь понадобится смена. Но для начала Миху приговорили к выступлению на собрании, тут же сочинив для него на редкость благозвучную тему: «Ложь, идеологический противник и классовая борьба». Михе надлежало, поведовав о собственном печальном опыте, сделать из этого опыта важные аналитические обобщения.
Так что Миха в свойственном ему стиле уже почти перевернул фишку к их с Марио выгоде, партиец, захлопнув журнал со злополучными фотографиями, уже дружески ему кивнул, как вдруг Марио раскрыл рот и ляпнул:
— Голод по свободе страшнее, чем голод без хлеба! Так Сартр сказал! Или Махатма Ганди? Или голод по правам человека? — От волнения у Марио в голове все перепуталось, однако он ясно знал, чего хочет. Присягнуть всему, что запрещено, — вот к чему рвалась его душа. Присягнуть Сартру и Ганди, свободе и правам человека. Каждое из четырех этих слов уже само по себе было такой крамолой, что ни одного из них Марио и знать не полагалось, не то что вслух произносить. Миха попытался в последнюю секунду спасти положение, сказав, что Марио, конечно же, имеет в виду так называемую свободу и так называемые права человека. Тщетно. Партработник, повернувшись к Михе, ледяным голосом произнес:
— Если твой так называемый друг сию секунду не придет в так называемое сознание, ему придется в два счета вылететь из вашей так называемой школы.
В ответ на что Марио истошно заорал: