И вновь чувствовал, какое огромное счастье быть в нерушимом единстве с тысячами, десятками тысяч... со всеми! Не было ни одного сверстника, сколь угодно далекого от меня, необразованного, несимпатичного, с кем я не мог бы говорить в первую же встречу душевно, сердечно, часами — разумеется, о спорте. У всех нас в голове вертелись одни и те же цифры. Само собой, все думали об одном и том же. Это было прекрасно, почти как в войну Снова шла большая игра. Мы понимали друг друга с полуслова. Нашей духовной пищей были цифры, в душе ни на минуту не ослабевало напряженное ожидание: сможет ли Пельтцер обогнать Нурми?70 Пробежит ли Кёрни^1 стометровку за 10,3 секунды? Когда наконец немецкий стайер пробежит 400 метров меньше чем за 48 секунд? Мы тренировались и бегали свои стометровки, мечтая о «немецких чемпионах» на международных спортивных площадках, совсем как во время войны в тех же дворах и переулках, когда вооруженные деревянными саблями и ружьями «монтекристо»72 разыгрывали маленькие сражения, мечтая о Людендорфе и Гинден-бурге. Какая легкая, какая волнующая жизнь!
Занятно то, что все политики, и правые, и левые, не могли нахвалиться на это массовое, горячечное безумие молодежи! Мало того что мы предались старому пороку нашего поколения и снова одурманивались наркотиком холодной, отвлекающей от действительности цифровой игры—на сей раз мы делали это при единодушном одобрении наших политиков и воспитателей. Националисты, как всегда пошлые и тупые, полагали, что здоровым инстинктом юности мы открыли великолепный заменитель недостающей нам обязательной военной службы! Левые, чересчур хитроумные и вследствие этого (как всегда) еще более глупые, чем националисты, полагали великолепным открытием то, что отныне агрессивные инстинкты выплескиваются и «исчерпываются» на мирной зеленой траве стадионов. В этом они видели залог сохранения мира. Они старательно закрывали глаза на то, что все без исключения «немецкие чемпионы» носят черно-бело-красную (имперскую) эмблему, в то время как республиканские, официальные цвета были черно-красно-золотыми. Им в голову не приходило, что в нашем увлечении спортом возрождается азарт военной игры, великого, напряженного состязания народов и никоим образом не «исчерпываются», а поддерживаются и культивируются агрессивные инстинкты. Они не видели связи между спортом и войной. Не видели возрождения милитаризма.
Единственный политик, почувствовавший, что силы, которым он сам открыл дорогу, действуют в опасном, ложном направлении, был Штреземан. Он порой неприязненно высказывался о новой «аристократии бицепсов», что отнюдь не способствовало его популярности. У него, возможно, было смутное ощущение, что слепые силы и желания, которым он преградил путь в политику не умерли и рвутся наружу что поколение, которому предстояло быть ведущим поколением Германии, отказывается учиться жить нормально, по-человечески и любую возможность свободы использует для очередного коллективного безумия.
Впрочем, массовая спортивная лихорадка продержалась не более трех лет. (Я излечился от нее еще раньше.) Для длительного существования спортивному помешательству не хватало того, что в войне называлось «окончательной победой»: у него не было конечной цели. Все повторялось: одни и те же имена, одни и те же цифры, одни и те же сенсации. Это могло длиться бесконечно, но не могло бесконечно занимать воображение. На амстердамской Олимпиаде 1928 года Германия заняла второе место, однако вскоре после этого в стране настало заметное разочарование в спорте. Спортивные известия исчезли с главных полос газет и переместились обратно на последние, в специальные спортивные разделы. Стадионы опустели. И уже нельзя было с уверенностью сказать, что всякий двадцатилетний парень помнит личные рекорды всех спринтеров. Находились уже и такие, кто путался в цифрах мировых рекордов.
Зато одновременно с затуханием интереса к спорту возродились те самые «союзы» и партии, которые, казалось бы, давно опочили, вытесненные спортом. Еще пару лет назад они были мертвы — и вот теперь медленно, медленно возвращались к жизни.
13
Нет, время Штреземана -не было «великим временем». У этого времени не было ни одной полной победы, ни одного заметного успеха. Слишком много злобного, рокового таилось под поверхностью этого времени, слишком много демонических злых сил копошилось на заднем плане эпохи; связанные, принуждаемые к молчанию, они не быгли уничтожены. Не быгл найден великий знак, которыш можно быгло быг заклясть бесов. Не быгло ни пафоса; ни величия; ни полной убежденности в правоте своего дела. Боязливая, реставрационная эпоха. Вновь стали котироваться старыге бюргерско-патриотические, мирно-либеральные воззрения, но слишком ясно быгло, что это лишь заплаты, используемые faute de mieux5. Нет, не могла эта эпоха рассчитывать на то, что ее в качестве «великого прошлого» будут противопоставлять мрачному настоящему.
И все же...
Талейран™ сказал: «Кто не жил до 1789 года, тот не знает всей сладости жизни». Пожилые немцы говорили то же самое о времени до 1914 года. Было бы смешно, вздумай кто выгсказаться подобным образом о временах Штреземана. Однако для нас, молодых немцев, эта пора со всеми ее слабостями была лучшим временем из тех, что мы пережили. Все, что нам вообще досталось от сладости жизни, связано с этим временем и ни с каким другим. В современной германской истории это единственная эпоха, основной музыкальный тон которой быгл не минор, а мажор, пусть робкий и приглушенный. Это единственное время, когда можно быгло просто жить. Большинство, как уже быгло сказано, не умели жить обыгчной, нормальной жизнью и потерпели поражение. Но для нас, для других, все лучшее, чем мы по сей день живы, связано с эпохой Штре-земана.
Трудно говорить о явлениях, которые так и не развились; которые так и остались в стадии «возможности» или «приблизительности». И все же мне кажется, что тогда в Германии среди множества рокового, зловещего, среди внечеловеческого зла проклевывалось и нечто редкое, нечто по-настоящему драгоценное. Преобладающая часть молодого поколения была бесповоротно испорчена. Но меньшинство получило больше благословенных даров, чем любое другое поколение немцев за последние сто лет. Бешеное десятилетие 1914-1924 годов смело прочь все устои и традиции, а заодно и все затхлое, лживое, весь старый хлам. В результате большинство стали прожженными циниками. Но те, кто вновь пытались учиться жить, после таких уроков перешагнули сразу в класс для хорошо успевающих. Они оказались по ту сторону иллюзий и глупостей, которыми, как правило, питается юность, когда ее держат взаперти. Нас изрядно потрепало, зато никто не сажал нас под замок; мы лишились многого, в том числе и традиционных моральных ценностей, но зато отбросили многие унаследованные предрассудки. Мы были закалены. Если нам удалось избежать опасности ожесточения, опасность рыхлого слюнтяйства нам и не угрожала. Если мы не стали циниками, нам нечего было опасаться превращения в мечтателей в духе Парсифаля74. С 1925 по 1930 год среди лучших представителей немецкой молодежи совсем неприметно созревало нечто очень хорошее, достойное прекрасного будущего: новый идеализм, чуждый сомнений и разочарований; готовилось второе издание либерализма, которому предстояло быть шире, всеохватнее, зрелее политического либерализма XIX века; закладывались основы нового изящества, нового артистизма, новой эстетики жизни. Все это было еще далеко от того, чтобы стать действительностью, властью и силой; все было только мыслью и словом, когда пришли четвероногие скоты и все растоптали.