По крайней мере, Ральф Кларк, сержант с «Дружбы», полагал этих бедолаг, с которыми он делил корабельное заточение, куда большими счастливцами, чем он сам, кому его командир, капитан Джеймс Мередит, не позволил последнюю перед отплытием ночь провести на суше, в объятиях возлюбленной.
Забившись теперь в угол, он все не мог наглядеться на портрет своей Алисы, утопая в ее локонах, в ее очах, мысленно покрывая поцелуями ее бумажные щечки, пока, наконец, не заставил себя вернуться к делам службы, равно как и к непреклонному своему намерению вести во время путешествия подробный дневник с описанием всех событий. Выходило, однако же, что бумаге он пока поверял главным образом свое отчаяние и страх разлуки, ожесточенные сетования убитого горем сердца, неизбывную тоску по жарким объятиям милой жены. Ни один каторжник не уходил в это плавание с большей неохотой, нежели он, оставивший на родине лучшую из женщин и малютку сына — и все ради того, чтобы препроводить на край земли эти отбросы рода человеческого. Он твердо знал: не было смертного несчастнее его в ту минуту, в пять утра 13-го мая, когда «Сириус» протрубил сигнал к отплытию, они отдали швартовые и снялись с якоря.
Но берег, а вместе с ним и надежда, пока что оставались рядом. Может, флот еще сделает хоть ненадолго стоянку в Плимуте или Торбее, чтобы он смог напоследок еще разок обнять свою Алису и милого сынишку? Господи, писал он, пошли им здоровья и благополучия!
Тут он опомнился: да как они сюда доедут и как им увидеться, ты, братец, от любви совсем спятил. А вот письмо — письмо он сможет отдать, из Плимута, оттуда и пошлет последний привет!
Однако и тут помехой его удаче стал свирепый ветер, неумолимо относивший судно от берега, все дальше в море, откуда не долететь никакой весточке.
В открытом море, не один день проведя в тоске и отчаянии, солдат, наконец, вспомнил о мужской гордости, о добродетели долга и мало-помалу стал обращать внимание на жизнь вокруг себя. И только теперь понял, в какую клоаку угодил, с каким отребьем человеческим загнан в эту плавучую тюрягу. Посреди необъятной Атлантики он болтался, можно считать, на ореховой скорлупке, бок о бок с мерзейшими шлюхами королевства, двумя дюжинами распоследних потаскух, которых, словно диких зверей, держали взаперти в трюме, ибо любая за пригоршню сухарей с радостью ляжет хоть под козла, хоть под самого вонючего боцмана. А вдобавок к ним еще восемьдесят головорезов, воров и уличных грабителей, готовых на любое злодейство, отпетые подонки, растленные душой и телом, испорченные до мозга костей, опасные для всякого, в ком, как в нем, Ральфе Кларке, сохранились хоть какие-то остатки нравственного здоровья.
На седьмой день сержанта свалила морская хворь, — слабость, тошнота, дурнота при одном виде моря, в которое он блевал утром, днем и вечером, до полного изнеможения, шесть суток подряд, покуда в вывернутом наизнанку желудке не осталось ничего, кроме желтой желчи. Лишь тогда он ослаб настолько, чтобы отдаться корабельной качке уже совершенно бездумно. Болтаясь на волнах, «Дружба» убаюкивала солдата, словно в колыбели, погружая в сладкую полудрему, где он встречался, наконец, со своей суженой. Снова виделся с нежнейшей из жен, светочем глаз своих. Ощущал ее губы, ее кожу, тонул в ее погибельных очах. Кларк раскрывал глаза, но сновидение не исчезало, Алиса по-прежнему стояла перед ним, он потянулся к ней, пошатываясь, уже шел на этот свет, окутывающий ее облик. Но за дверью каюты его встретило лишь слепящее солнце и все то же пустынное море. Судно вздымалось и опускалось на покатых волнах, а Кларку чудилось, будто он слышит прерывистое дыхание возлюбленной, прильнув к ее жаркой груди.
Ночь выдалась тихая, безветренная. Достав из нагрудной мошны портрет Алисы, он снова и снова покрывал его поцелуями. В целом мире нет женщины прекрасней. Будь она здесь, с ним, эти головорезы уж точно ее бы у него отняли, но прежде им пришлось бы отнять у него жизнь, всю, до последней капли крови. Потом он увидел во сне Алису с сынишкой у доктора Кемпстера и проснулся в тревоге, моля всевышнего, чтобы мальчонка был здоров, — одна мысль о том, что тот может заболеть, была для него горше всех несчастий.
Кто-то принес ему плошку с едой, он выпил бутылку портвейна и малость пришел в трезвый ум.
Первая стоянка. В порту он ловил бабочек, много, самых разных, и все для своей любимой Алисы. Поел в харчевне. Когда просил подать апельсинов, вдруг нечаянно обронил портрет Алисы. Какая-то дама тут же поинтересовалась, что это, он объяснил, она попросила взглянуть. И не могла поверить, что бывает на свете такая красота, но он с гордостью заявил, что на самом деле его любимая гораздо прекрасней. И испытал облегчение, когда дама вернула ему портрет. Пока она его разглядывала, у него даже руки тряслись и сердце билось, как у птенца, угодившего в ладони озорного мальчишки.
На борту навалилась прежняя корабельная тоска, из еды ничего, кроме свинины, сухарей, солонины, а ведь такого морского каравана еще свет не видывал: одиннадцать судов, больше тысячи людских душ. Душ свободных и проклятых, как среди тех, кто, закованный в цепи, лежит в трюмах, так и среди тех, кто волен разгуливать по палубе; среди тех, кто пока что в своем уме, и тех, кому уже мерещатся призраки и в завываниях ветра слышатся голоса. Да, через океанские просторы голоса долетали даже сюда, нагоняли корабль, настырно лезли в уши, а кое-кто на борту уже стал видеть в воде картины, что, высветившись на миг из мрака глубин, тут же снова погружались в пучину.
После тринадцати недель пути, двадцать третьего июня, когда после знойного дня с норд-веста дохнуло наконец освежающим бризом, а корабли в походном строю с прежним упорством пробивались все дальше к югу, Ральф Кларк ощутил, что он как никогда близок к умопомешательству: в голове брезжили всего две-три здравых мысли, и те уже путались. Минувший день отнял у него последние силы, это был день его свадьбы, он кое-как его пережил среди всех этих ненавистных канатов, в знойной влажной духоте, он разговаривал сам с собой, вразумлял себя, понуждая подумать о чем-то другом, о долге, уставе, приказах, но Боже праведный, Отец наш небесный, прими молитву мою и хваление мое, мое и твоей верной рабы Алисы, за то, что три года назад, в этот вот день, соединил наши руки и сердца в счастливом союзе. О, Боже всемилостивый, как возблагодарить тебя, как еще мне смириться пред тобой за сей дар небес. Боже возлюбленный, храни и убереги ее, ниспошли ей здоровья и благополучия, ей и залогу любви нашей, который ты соблаговолил нам ниспослать. Храни это дитя, будь при нем на всех путях-перепутьях, Господи Иисусе, чего бы только я не отдал, лишь бы в этот день быть с нею. Она мой ангел небесный, лучшая из жен, вернейшая из подруг, добрейшая из матерей, и никто с нею не сравнится. Нет на свете нежнее, краше ее, и нет на свете никого счастливее меня, никогда, Господи, ежели будет Тебе угодно воротить меня домой, никогда больше я ее не покину. Любимая жена моя, я и не ведал, до чего ты мне дорога, иначе ни за что бы не оставил тебя на столь долгий срок. О, как изводит меня мечта снова заключить в объятия возлюбленную мою и нашего ненаглядного малютку. О, сладчайшее дитя мое, чего бы только не отдал сейчас твой отец за поцелуй, твой и твоей мамы. Вот собираюсь выйти на палубу, беру шапку, — и прямо слышу, как сынишка взывает ко мне, — папа! папа! — и зов этот для моего истомленного слуха слаще любой музыки. Одно мне только и остается, — целовать портрет Алисы, счастья жизни моей, и локон нашего сынишки, который она дала мне в дорогу. Ни за что на свете, пусть хоть за капитанскую должность, я их больше не покину, ибо без них, драгоценных моих, я последняя, самая разнесчастная тварь на Земле.