Страсберг уже подходит к завершению своей лекции. На следующем занятии они разыграют несколько сценок. Он указывает на пару студентов – те поджимают губы и утвердительно кивают. Она не может представить, как будет стоять на сцене перед всеми этими людьми. Ей еще так многому нужно научиться. Но сейчас неготовность ее не пугает. Впервые за долгое время спешить некуда.
Ей нравится запах Нью-Йорка. Запах улицы, густой и вульгарный, зажатый высоченными зданиями, поднимающийся из подземки. Запах идей и обязательств. Разочарования и пота. И она находит его вдохновляющим. Он напоминает, что нужно работать усерднее. Помнить, что идеям нужны корни. Помнить, что они – не одуванчики, разлетающиеся от одного лишь обращенного к ним дыхания.
Забавно, когда в каком-то месте чувствуешь себя, словно дома. И хотя всю свою жизнь она была девчонкой из Южной Калифорнии и ничуть об этом не жалела, Нью-Йорк кажется ей местом, где ей хотелось бы родиться. Она раздумывает над тем, чтобы купить дом в Бруклине. Надеется, что уже никогда не вернется в Калифорнию. И то, что на протяжении нескольких лет выглядело флиртом с Артуром Миллером, стало вдруг серьезным. Они теперь видятся регулярно. Стараются не привлекать к себе внимания. Вместе читают. Разговаривают. Катаются на велосипедах в Центральном парке. По Оушен-паркуэй в Бруклине. И ей нравится, что он признает – да, у нее душа ньюйоркца. Что он хочет развивать ее. Облагораживать. Ей кажется, он мог бы стать первым настоящим мужчиной в жизни Мэрилин Монро.
Это идея Ли Страсберга. Всецело. Он сидит с ней и еще несколькими студентами в ресторане «Childs Restaurant». Этакий кружок посреди зала. Он наклоняется к Мэрилин, говорит, что эта роль для нее. Серьезно. Она отвечает, что ничего не слышит из-за всей этой болтовни и духоты зала, не говоря уже обо всем этом шуме, эхом отскакивающим от белых кафельных плиток. Он вновь повторяет: это роль для нее.
– Скажите мне, мистер Страсберг. – Она придвигается к нему. – Скажите, какая роль для меня.
Он наклоняется еще ближе, его губы почти касаются ее уха:
– Леди Макбет. Леди Макбет.
– Леди Макбет?
– Леди Макбет.
Она барабанит пальцами по столу. Отстраняется и смотрит на него. Улыбается и качает головой:
– Перестаньте. Я и на сцене-то не играла.
– Подготовишься.
Ему уже трудно сохранить все в секрете, потому что остальные за столом начинают интересоваться, что происходит. Страсберг не выдерживает. Глядя прямо на уплетающего бутерброд Бена Газзару, он говорит, что тот будет играть Макбета. Он даже не замечает, что Газзара, который сидит с набитым ртом, едва не поперхнулся.
Но Мэрилин замечает. Она понимает, как нелепо это звучит и какое впечатление производит за столом. Когда она только пришла, в классе сразу же зашептались, что Ли Страсберг обязательно найдет применение ее репутации. Они не стеснялись говорить об этом, даже когда Мэрилин проходила мимо. В «Childs Restaurant», зажатая между коллегами, она пытается выдавить улыбку, такую, которая даст понять, как смехотворна эта идея, качает головой, закатывает глаза. Выходит не очень убедительно. Хотя она и знает, что никогда не будет готова к подобной роли и что сама мысль об этом крайне абсурдна, ей хочется верить, что в ближайшем будущем она сумеет сыграть леди Макбет. Хочется верить, что, быть может, это жизнь, для которой она предназначена.
Когда они разговаривают с глазу на глаз, Страсберг продолжает развивать мысль о том, что все необходимое уже есть внутри ее, все эмоции, которые сделают роль реальной. Она прожила все это. Прочувствовала. Мучительные годы детства не должны пройти даром. Ему просто нужно подвести ее к той точке, когда она сможет пробудить в себе воспоминания и вновь пережить их на сцене. Он говорит, что точно знает – в ней это есть. У нее есть дар. Даже талант. То, чему нельзя научить, что можно лишь направить. И если она с этим справится, ей будет по силам любая роль. Любая.
– Даже леди Макбет?
– Любая, – отвечает он.
Чтобы ускорить процесс обучения, Страсберг уговаривает Мэрилин записаться на прием к психотерапевту, которая поможет ей вычерпать все из прошлого. Объясняет, что Марианна Крис, чей офис находится в этом же здании, настоящая фрейдистка, очень близкая подруга Анны Фрейд. Отец доктора Крис был не только сотрудником Зигмунда Фрейда, но и педиатром в семье Фрейдов. Короче говоря, доктор Крис действительно понимает, что такое подавленные эмоции и какое отношение они имеют к искусству.
Вместе, действуя как семья, говорит он, они смогут искоренить то, что насадил Голливуд.
Весна 1956-го: Нью-Йорк, Центральный парк
Ты сидишь на кушетке. Иногда чаще, чем два раза в неделю. Иногда каждый день. В комнате с темными панелями. Ты тоже чувствуешь темноту, определяемую как пенумбра[2]. Терапевт спрашивает, как ты себя чувствуешь. Сверяет свои записи, поднося их к свету. Как сегодня твое ощущение одиночества? Пауза. Ты слышишь, как тикают часы. Как будто бьют по тебе. Ты с трудом сдерживаешь улыбку. За окном урчит автобус. Как-то раз ты отвечаешь ей с определенной степенью доверия и позитивности («Вообще-то сегодня я в порядке»), и она говорит что-то о масках и увертках, и что иногда, когда мы не чувствуем себя одинокими, мы как раз и находимся на пике своего одиночества.
Она называет тебя Мэрилин («Ну, Мэрилин…», «итак, Мэрилин…», «и… Мэрилин»). Сегодня она говорит, что важно поднять очередной пласт прошлого.
– С чего начнем? – спрашиваешь ты, и она отвечает:
– Э, Мэрилин, а с чего бы вы сами хотели начать?
Ты хочешь сказать: «Парочку таблеток бы не помешало», но это может быть неверно истолковано и вызовет не улыбку, а еще одну запись в блокноте, которая станет предметом следующего разговора. И она смотрит на тебя, держа кончик ручки у губ, за которыми открываются белоснежные зубы, ее скрещенные ноги в чулках неподвижны, словно приклеены к полу. И прежде, чем она успевает сказать «Ну, Мэрилин…», ты наклоняешься вперед, упираясь руками в подушки, и говоришь:
– А знаете, это не так-то и просто?
Она еще сильнее прижимает ручку к нижней губе, а затем произносит:
– Не знаю. Возможно, вы мне объясните.
Вот здесь-то вы и сходитесь – на своего рода обширной ничейной полосе между определяемыми границами. И ты живешь там, словно гость, прочитавший много книжек, турист, знающий больше фактов и историй, чем местные жители, но не притязающий на истинное знание. И ты хочешь применить эту метафору, но метафоры – не твой конек (за девять классов в школе ты могла о них слышать, но не научилась ими пользоваться), и тогда ты вынуждена сказать, что если бы доктор попыталась расспросить тебя о Норме Джин, ты, несомненно, поговорила бы с ней о Норме Джин. Разве ты не ее биограф? Ты можешь одним духом назвать несколько домов, куда ее отдавали на воспитание, где она жила с родственниками. Ты можешь рассказать, как весь мир не замечал ее, отчего желание быть замеченной только крепло. Ты можешь привести подробности. Сыграть. Изобразить все более правдоподобно, чем оно было. Но теперь это ни к чему. Норма Джин умерла много лет назад. Ты могла бы даже сказать об этом, если бы не знала, что она тотчас же спросит: «И как вы теперь это воспринимаете?» – на что тебе придется ответить: «Вам следует спросить Норму Джин». А такой ответ, похоже, привел бы тебя в никуда.