Наполеон сделал величаво-снисходительный жест:
– Проявите понимание, Мюрат. Вам ли не знать, до какой степени они щепетильны и своенравны. Ну, там обостренное чувство чести и всякое такое. Без сомнения, они хотели, чтобы вся слава досталась им.
– Весьма вероятно, ваше величество. – Мюрат еще больше сморщил чело: слова императора его явно не убедили. – Но уж очень они злились.
Прямо ужас. Иные даже направляли на нас ружья, словно раздумывая, не отблагодарить ли нас пулей.
Недомерок, которого победы сделали благодушным до тошноты, снова улыбнулся:
– Узнаю. Огненная кровь. Испанский темперамент.
Мюрат кивнул без особенного воодушевления.
Самые яркие его воспоминания об испанском темпераменте относились ко 2 мая 1808 года: тот день он провел в должности военного губернатора Мадрида, хоть, если бы знал, чем это обернется, променял бы ее не глядя и с приплатой на любой пост в администрации Папуа Новой Гвинеи.
На мгновение мысленному взору маршала вновь предстал весь этот разнообразный мадридский сброд, в каждом квартале называемый по-своему – чуло, махо, чисперо, хаке, – кидавшийся под копыта коней, старухи, с балконов швырявшие в его солдат чем ни попадя, громадные толпы простонародья, стекавшиеся из нижних кварталов на Пуэрта-дель-Соль с этими своими навахами, уже открытыми и приготовленными, чтобы резать его мамелюков и кирасир. Не позабылась еще и судьба тех шестерых гренадер, которые в тот день получили на свою беду увольнительную и, понятия не имея, что творится в городе, спокойно сидели себе у дверей какой-то харчевни, пили оранжад и приставали к хозяйке со всякими комплиментами вроде того, что ктасоточка, до чего ж ты хогоша, только кивни, и мы будем с тобой очень счастливы. Весь Мадрид уже был вверх дном и ходил ходуном, а эти сидели и как ни в чем не бывало совершенствовали навыки разговорной речи. Так шло до тех пор, пока не вывернулась из-за утла толпа тысяч примерно в пятьсот разъяренных горожан, которые несли тело некой Манолиты Лахудры. Короче говоря, когда два часа спустя однополчане хватились этих гренадер и отправились на розыски, обнаружили они даже не рожки и ножки, а всего лишь шесть пар яичек, приколотых к двери таверны – все прочее было растерзано в мельчайшие клочья. Так что кому-кому, а Мюрату про испанский темперамент можете не рассказывать.
– Ну, и, стало быть, ваше величество, мы вместе с ними, с испанцами то есть, пошли в атаку на батареи, но когда мне пришлось сыграть аппель, перестроить мои эскадроны, испанцы и без нас продолжали наступать на Сбодуново и, так сказать, на плечах неприятеля ворвались в этот городок, где уничтожили две казачьи сотни, кинувшись на них прямо, как гурии какие-то.
– Вы, наверно, хотите сказать «фурии»?
– Ну да. Гурии или фурии, но от русских осталось мокрое место. – Мюрат снова сморщился, подыскивая выражение, которое наилучшим образом передало бы смысл происходившего. – Химерическое было зрелище.
– Химерическое?
– Именно, ваше величество. Химер – так ведь звали того одноглазого генерала, который взял Трою? А потом описал это в длинной поэме.
IXНочь в Кремле
15 сентября 1812 года в составе передовых частей французских войск, входивших в Москву, чеканили шаг и мы – уцелевшие солдаты второго батальона 326-го линейного полка, насчитывавшего к этому времени меньше трехсот активных штыков.
Всех прочих растеряли по дороге от Ютландии до лагеря военнопленных в Гамбурге, а оттуда – до Витебска и Смоленска, до Валютина и Бородина, а от Бородина – до предполья Сбодунова, где, взяв русские батареи, ворвались в городок. Минувшую ночь мы провели на берегу Ворошилки, перевязывая раны, предавая земле тела наших убитых товарищей, и было их ни много ни мало, а каждый четвертый, да и немудрено, если вспомнить, какой стоял трр-зык-бум и блям, когда шли в атаку на пушки, а потом еще казаки на главной улице Сбодунова всыпали нам по первое число, покуда мы их не отправили в райский сад цветочки собирать. Недомерок был до того потрясен нашей отвагой, что прислал из своего императорского походного погреба сотню бутылок водки, чтоб нам было чем отметить победу: «Слушай-ка, Бутон, пока на площади в виду кремлевских стен я собственноручно не приколол кресты этим молодцам, ты потрудись сходить к ним и от моего имени сказать, что, мол, восхищаюсь ими и отдаю им должное, ну, и всякое такое, сам придумаешь». И маршал Бутон самолично явился к нам в расположение, доставил водку и поздравил – «Бтаво, мои х'габ'гецы, импегатог и г'одина готдятся вами», – а мы, еще не успев смыть пороховую копоть, стояли навытяжку и бурчали себе под нос в том смысле, что, мол, хотелось бы знать поточней, чья именно родина нами гордится.
Эх, маршал, маршал, как же ты до сей поры не заподозрил бтавых эспаньолов в намерении дать тягу или, культурно выражаясь, отвалить с концами.
А впрочем, какой с лягушатника спрос? Полное силъвупле. Ох, родина-отчизна, возьми ты нас отсюда.
Ну ладно. Насчет родины сомнительно, но зато хоть водка была настоящая, и как сказал нам капитан Гарсия, когда маршал убрался наконец от греха подальше: «Не вешай нос, ребята, попали мы в герои, стало быть, запасись терпением и перетасуй колоду. Сейчас не выгорело – в следующий раз выйдет». И, послушавшись его, стали мы при свете костров лить в забитую пылью глотку императорскую водку. И при этом поглядывали друг на друга молча, только Пепе-кордовец пощипывал струны своей гитары.
– По крайней мере, – добавил капитан, сделав несколько чудовищных глотков, – мы остались живы.
Против этого трудно было что-либо возразить.
Мы все остались живы, не считая, понятно, тех, кто не остался. Досадно, конечно, что в Сбодунове были мы в двух шагах от цели, и, если бы Подлючий Недомерок так некстати не послал нам на выручку кавалерию, – перебежали бы к русским.
Рядовой Мингес, уроженец местечка Сан-Фернандо, что под Кадисом, загибавший забранки круче, чем Мюрат завивал свои кудри, высказался по этому поводу так: «В лоб их драть, спасителей этих, красавцев разнаряженных, мать бы их так спасти, принесла их нелегкая, ведь еще минуточка – и избавились бы мы от злогадючьих лягушатников, туда их, так и перетак. Ах, ты ж, Мюрат, крендель с маком, свеж и лаком, что ж ты нас поставил.., в такое неудобное положение?»
Предаваясь этим сетованиям, Мингес штопал и латал наши пробитые картечью мундиры, поскольку очень ловко управлялся с иголкой и ниткой, а помимо того, на привалах и дневках неизменно вызывался помогать кашевару. Он был из старослужащих Сильноболитского полка, в свое время добровольцем отправившийся в Данию.
– «Неприятель от одного вашего вида убежит», – так мне сказали перед отправкой.
Мингес имел сильную склонность к содомскому греху, что вовсе не мешало ему проявлять в бою чудеса храбрости. Предметом его тайной страсти был капитан Гарсия, но тайной это оставалось до первого боя – как только раздавались выстрелы, Мингес с ружьем наперевес неизменно оказывался подле капитана и защищал его свирепо, как бенгальский тигр: «Отойдите, господин капитан, здесь опасно, не дай бог, заденут, не подходи, гады, первому, кто сунется, башку снесу».