Наше возвращение в Париж в конце августа было отмечено оживлением тех навязчивых страхов, которые отравили часть нашего лета. Соседи сказали нам, что в последние дни июля у нас в доме несколько раз срабатывала система сигнализации. В последние дни июля? Неужели наши воры приехали с юга в Париж, чтобы тут опробовать на замках наших дверей ключи, найденные в моем чемодане? Предположение не казалось невероятным. Они пренебрегли загородным домом и взялись за главное место проживания. Бред подозрительности и висячих замков возобновился. В этом теплом сентябре я каждый вечер поспешно закрывал ставни, выходившие в слишком темный провал сада. Я не выходил из дома, не включив воющие сирены, которые по возвращении забывал выключать, что вынуждало меня носиться под этот вой по дому до тех пор, пока мне не удавалось успокоить соседних консьержей, звонивших мне по телефону, вероятно в надежде поболтать с Арсеном Люпеном. Пришел слесарь и поставил новые, невероятно дорогие, неприступные замки. Едва нацарапав две странички, я тотчас их ксерокопировал, потом прятал — как будто занимался изготовлением поддельных банкнот — в самых невероятных тайниках, о которых через четверть часа забывал.
Позднее, дней через десять, наше безумие растворилось во вновь обретенных парижских обязанностях; прекратились мои бессонницы, а главное, исчезли те кошмары, в которых мне снилось, будто я сплю и (во сне) уверен, что сейчас внезапно проснусь, спрыгну с постели и увижу на своем письменном столе синюю папку с моей рукописью, в целости и сохранности. Так прошли первые дни сентября.
Начало охоты
В воскресенье 11 сентября 1994 года, в день открытия сезона охоты в департаментах, расположенных к югу от Луары, около семи вечера раздался телефонный звонок. Раскатистый, искореженный южным акцентом, слишком громкий для телефонной трубки, в которой он гулко отдавался, голос, удостоверившись, что это я, небрежно бросил:
— А чемоданчик-то «вюиттон» у меня!
Надо было слышать, как это произнес голос веселого марсельца.
В первую секунду меня пронзила мысль о новой мистификации. Поэтому я ответил скорее грубым тоном:
— Но как он к вам-то попал, чемоданчик «вюиттон»?
— Как? На открытии охоты, черт возьми! Это все мои собаки! Они нашли его на гарриге, в кустах…
Собаки? Эта подробность, не знаю почему, меня потрясла.
— Откуда вы звоните?
— Из дома, из Мартига.
— Чемодан у вас?
— Конечно!
— Вы не могли бы сказать мне, что в нем?
— Подождите… (Послышался какой-то скрежет, потом щелчки.) Ну и бардак в нем! Две пары очков, в очешниках. Большая связка ключей. Еще одна, поменьше, с ключом от «рено». Записная книжка с адресами. Еще одна записная книжка. Банковские карточки, пять штук. Нет, шесть. Чековые книжки. Куча старых шариковых ручек. Два паспорта, ваш и мадам. Какой-то рисунок, похоже, детский. Ваша карта Vermeil. Фотографии, много фотографий… Продолжать?
— А рукопись вы видите?
— Что?
— Папку, досье, а внутри — большая пачка исписанных от руки, исчерканных листов, начало отпечатано на машинке.
— Ах это, подождите…
Мой собеседник, видимо, отодвинул ото рта трубку и спросил в сторону: «Скажи, папа, не у тебя толстая пачка исписанных от руки листов?» И эхом донесся другой, глухой, отдаленный голос: «Да, она передо мной, пухлая папка, синяя, в ней какие-то черновики…»
Я не буду распространяться об эпизоде реституции. В нем сыграли свои роли одна очень близкая подруга, газета «Провансаль», жандармы; все проходило под музыку южного акцента и в атмосфере любезности, от которой не отказался бы ранний Паньоль. Через двое суток после телефонного звонка охотника из Мартига я вступил во владение украденным чемоданом.
От него пахло погребом, сыростью — это запахи тайника, — и пятнышки ржавчины усеивали красивые позолоченные замки. Из содержимого, конечно, не хватало драгоценностей Сесили, наличных денег и сверкающей авторучки, тяжелой и прекрасной как золотой слиток, — «подарок фирмы», который, как меня уверяли, был из чистого золота, хотя стоил гроши. Остальное мои воры не тронули. Не был использован ни один чек, не была сделана попытка с помощью банковских карточек снять деньги или расплатиться за покупки. Либо в этом мои воры были не мастаки, либо шум, поднятый в июле прессой и радио, удержал их от рискованного шага. Рукопись не тронули, она была даже не растрепана и не помята. Раскрывали они ее? Я не узнаю этого никогда.
Здесь можно было бы привести еще две-три волнующих или забавных сценки, разговоры, переписку, о которых благодарность и учтивость велят умалчивать. Я не хочу тем не менее забыть о маленьком чуде, которое меня слегка удивило, хотя должно было бы привести в восторг: из двухсот писем, полученных мной за лето, только одно — исключая странное письмо мнимого коллекционера — было издевательским и злобным. Что касается телефонных звонков, которых, как я уже говорил, было так много, что вся жизнь в доме пошла кувырком, то ни один не был анонимным, ни в одном не выразилось желание напакостить. Этой констатации не хватало в том, что я писал о «всеобщей доброжелательности», которая нас окружала.
Наконец, я не сказал бы всего, если не упомянул бы о двух весьма забавных случаях. Первый имел место в начале осени: неизвестный прислал мне сценарий телевизионного фильма, на который его «вдохновила», уверял он, пропажа моей рукописи. Он просил меня высказать мое мнение, дать согласие, благословение и обращал внимание на то, что его текст депонирован в Авторском обществе. Второй ход мне был подсказан: мне посоветовали довести до сведения двух знакомых писателей, этаких торопливых хищников, что я оставляю за собой привилегию написать, если Бог на душу положит, об этом происшествии и что мне очень не понравится, если его у меня позаимствуют… Добавлю, что я, хоть и рассердился, вовсе не был уверен в «моем праве»…
Но то, что мне еще остается рассказать, касается только меня, и рассказывать это трудно.