Противопоставляя себя правящей верхушке, отец, не заметив того, противопоставил себя и народу и тем самым навеки и бесповоротно вернулся в извергнувшее его когда-то еврейское лоно.
Переправленный в конце концов в русское село, отец, хотя и любивший всякую работу, выполняемую сообща, вдруг по какому-то озарению взялся за учительство – чтобы уже не расставаться с ним до конца дней. Для этого он и был предназначен, по своим вкусам он был гораздо ближе к детям, чем к нам с вами. Идеологически ответственную историю ему не доверили, но преподавать в немецком окружении немецкий язык взяли охотно. Евреи всегда торгуют чужим – даже и свой идиш они выкрали у каких-то верхнесилезских не то нижнесаксонских немцев. Правда, литературный немецкий язык отец перенимал уже у еврея Гейне, паразитировавшего на немецкой культуре посредством немецкой народной песни «Лорелея».
И все-таки он, пришелец, оказался более своим, чем немецкие туземцы: директиву переселиться в Северный Казахстан немцы получили на несколько месяцев раньше, чем он. Более того, тайно готовясь к операции, партийная головка нашла возможным включить и его в группу догляда за оставленным имуществом. В ушах засел тоскливый кошачий мяв в пустом селе, а в глазах – валяющиеся повсюду бараньи головы – едой запасались срочно, по-военному.
Несмотря ни на что, отец все еще оставался эдемцем, поскольку не увидел ничего странного в том, что сотни тысяч людей, без даже попытки установить хоть чью-то личную вину, роевым образом лишались своего добра и в теплушках, где самым слабым полагалось вымереть, переправлялись в такие места, где могли вымереть уже и не очень слабые. Удивительным ему показался только порядок в опустелых домах: все лежит где положено (в двух-трех графин был пробит аккуратным ударом сбоку), в погребе – очень чистая картошка и квашеная капуста, в лучшей комнате на видном месте – «Краткий курс ВКП(б)» и Библия – обе священные книги на немецком языке, Лютер, Гете, иногда Лессинг.
В школе порядок был тоже невероятный: все перевязано не бечевками, а ремешками. Это не помешало отцу вместе с остальными доверенными лицами свезти к себе соседские дрова – не пропадать же добру. Отец несколько даже мистически не понимал, как это можно взять чужое, – но, слившись с великим «мы»…
И вновь с прежним самодарением продолжал учить вселенных в пустые дома уже орловских ребятишек. Орловские, наверно, тоже были благодарны Советской власти за то, что в комнатах есть мебель и посуда, а в огородах картошка.
Славное было время. Враг народа и еврей был более своим, чем друг народа, но немец: отцу еще только выписывали предписание на высылку в Северный Казахстан (к моей будущей маме: Советская власть дала мне все, в том числе жизнь), а немцев уже гнали в баню на дезинфекцию по улицам моего будущего Эдема, и мой будущий двоюродный братишка прибежал с разинутым ртом: «Так а немцы, оказывается, люди!»
Он был, заметьте, уже не полный младенец и, вдобавок, сын расстрелянного врага народа, а это ускоряет созревание – гнилого, правда, плода. Про врагов народа даже младенцу не пришло бы в голову, что они не люди. Правда, враги составляли примерно три четверти народа, если не девять десятых – с ними было легче познакомиться.
Я не шучу: врагами народа – врагами Единства – могут быть и девятьсот девяносто девять тысячных населения. Иногда для сохранения мозга и хотя бы части скелета требуется ампутировать все подряд – только не фагоцитов.
Отец догнал своих предшественников по перемещению только лет через тридцать. Немецкие села снова были самыми чистыми и зажиточными в области: я уже говорил, по-моему, что богатство каждого народа в том, что он любит, а не в том, что он имеет. Придержать того, кто чего-то хочет, и пустить вперед того, кто не хочет, – этим, конечно, справедливость восстанавливается, но, к сожалению, только на время. Поэтому, если желаешь вечной справедливости, – убивай каждого, кто слишком сильно что-то любит.
Пересылаемый от коменданта к коменданту во все более и более ничтожные населенные пункты, отец задержался на моей милой малой родине, скорее всего, только потому, что ниже не было уже и комендантов. Или нет – где-то у финиша везенье приняло размеры сказочные даже для еврея: некий бдительный патруль из-за нехватки какого-то диагонального штемпеля конфисковал его неблагонадежное предписание, тем самым лишив его права на милицейский эскорт и, собственно говоря, поставив вне закона. Но – вот оно, еврейское умение втираться в доверие! – отец на каком-то перегоне многократно перетаскивал массу вещей некоей дамы с девочкой и сдружился как с первой, так и, особенно, с последней.
«Я тебе еще пригожусь»,– пообещала вырученная дама, ударилась оземь и обернулась женой крупного гэбиста из Москвы. Раздавленный этим родством, раззява-канцелярист выдал отцу новое предписание, в ошеломлении вписав туда невинное «вокуируется», – так отец превратился в рядового «выковыренного».
Я пытаюсь увидеть мой миленький Степногорск глазами папочки, въезжающего в рай на чужой полуторке (от железной дороги 40 км), но ничего не получается – слишком у него заледенели ноги в брезентовых тапочках (баретках?) среди западносибирской зимы. Впрочем, если бы даже вокруг кишели сплошные орхидеи…
В доме деда Аврума считалось несерьезным и, пожалуй, даже греховным делом любоваться чем бы то ни было – здешний мир не место для забав (не храм, а мастерская. Либо киоск). Ну, а марксистская эстетика рабфаков – это тем более была польза, польза и польза: все, что нельзя съесть и из чего нельзя выстрелить, подлежало презрению. Отец начал замечать «природу» только с приходом первой седины. Да и то потреблял ее, как лекарство, – в определенные часы, в определенных дозах…
Так что, величайший певец русской природы, Изя Левитан явно обокрал русский народ, из него же и насосавшись этой пронзительной, щемящей, давящей, колющей, режущей любовью: расплакаться при виде инея на стеклах мог только вампир.
Вспомнил: отца поразили плоские, насыпные крыши наших халуп – у жидохохлов любой голоштанник имел все же двускатную, пускай соломенную, крышу. И все-таки целых три двухэтажных здания обнадеживали. А главное – добыча золота обещала прокорм.
А у меня, пяти-шестилетнего пацаненка, захватывало дух, как на качелях, когда после летнего отпуска передо мной разворачивалась эта божественная панорама: почерневшие копры, раскиданные среди сопок, словно пирамидки на беспутном великанском погосте. Равнина была настолько громадной, что, невзирая на все старания холмов ее взволновать, все равно оставалась равниной.
Только с тех времен я и помню, как можно любить землю.
Потом открываются три величественных двухэтажных здания: райком-горсовет, школа им. И. В. Сталина и высшая моя гордость – Клуб, бетонная лестница, возносящаяся в недосягаемую пятиметровую высь, а там фонари, колонны с завитушками… Клуб был сверхъестественно прекрасен, неоспоримый шедевр сталинского ампира – как и весь сталинский режим, самого всенародного стиля в нашем веке. Гришка, одинаково склонный и, к патриотизму, и мошенничеству, насчитывал у клуба аж пять этажей, включая подвал, чердак и чуть ли не сцену.