— Новый кто написал, или из прихлебателей?
— Новый, — Егор сунул листки в рокочущую Стасовым баритоном паровую тучу. Баритон, пробурчав «ёмоё, ёхохо, не видать, не видать ни хера; а нет, вот здесь, под лампочкой, так, так, ага, вот», прочитал:
«Родиться ещё не значит родиться. Судьба вынашивает нас куда дольше девяти месяцев, и многие, достигшие зрелых возрастов, обзаведясь громоздкой биографией, семействами и утварью, добравшись вплоть до самых вершин, даже до самых заветных иногда должностей известного уровня, так вот, эти многие не явились ещё на свет и не знают ни предстоящего своего имени, ни облика, ни назначения.
Перехожу, впрочем, к небольшому своему делу и сообщаю, что в своё время я женился. Как все не очень предприимчивые люди, по любви.
(Женщины, замечу, кажутся мне паузами бытия, в которых бог прячет свои тягучие яды.)
Знакомые давно убедили меня, что жили мы счастливо.
Но однажды жена сказала, улыбнувшись, что я похож на огромную птицу.
Некоторое время спустя, в одно чудесное воскресное утро, с которого так хочется начать лёгкий для чтения роман, я проснулся от ощущения, что меня внимательно рассматривают. „Ты спишь как гриф“, — сказала жена, и в её голосе я услышал отдалённое эхо ужаса и отвращения.
В следующую ночь я впервые был обескуражен её неостановимыми рыданиями. „Прости меня, я не могу здесь спать. Мне кажется, что ты гриф, и под твоим одеялом — перья“, — пыталась объяснить она.
Так мы стали спать в разных комнатах. Но ей теперь мерещились взмахи гигантских крыльев, и она опасалась, что я влечу в её спальню.
Мы обратились к врачам. Я оплатил целую бездну неутешительных диагнозов и бездарных рецептов. Один доктор прописал тазепам моей жене, другой — валериановые капли мне, третий, сыпавший анекдотами и табачным пеплом, рекомендовал надёжную психиатрическую лечебницу нам обоим, ещё один мямлил что-то банальное о закономерном охлаждении супружеских отношений.
Я стал часто подолгу стоять у зеркала и постепенно отыскал в своей фигуре и движениях действительно много чего неотвратимо птичьего.
Через три месяца жена сбежала, оставив пространную записку, в которой обвиняла „только себя и свои нелепые фантазии“ во всём случившемся. Я насчитал в этом траурном тексте две грамматических и четыре пунктуационных ошибки. Слово „гриф“ повторялось девять раз.
Затем ко мне пришли друзья, чтобы утешить и расспросить о подробностях. Когда я сказал им, что жена ушла из-за моего сходства с грифом, они смеялись, но один из них заметил, что я и вправду вылитый гриф.
С тех пор меня как бы в шутку стали называть грифом, а я злился и проваливался в темень борьбы с собственными жестами, гримасами, походкой, лицом, сумма которых в любом сочетании выпирала наружу кричащим грифом, и быстро опустился до окончательных мыслей о пластических операциях, переодеваниях и переездах.
Все улыбки казались мне ухмылками, и каждого, даже самого добродушного собеседника, я подозревал в желании унизить меня вежливым умолчанием о моём очевидном уродстве.
Гриф, победоносный гриф неизлечимой болезнью проступал сквозь каждую пору моего тела.
И вот — наступило ещё одно чудесное воскресное утро, и сон оставил меня, но я не выбирался из-под одеяла, чтобы не увидеть гладкие лоснящиеся перья на своём теле. Мои длинные костлявые конечности стали мне омерзительны, я изнемог.
Тогда, как все не очень предприимчивые люди, я выбрал самый простой способ избавиться от страха быть похожим на грифа. Я стал им.
И вот — я гриф, и это немного странно, поскольку за недостатком любопытства я не успел почти ничего узнать об этом существе. Знаю только, что я большая чёрная птица, живу долго и питаюсь падалью».
— Ну и как? — спросил Егор.
— Мрачно. Что ты мраки мне всё время носишь?
— Что пишут, то ношу. Сколько дадите?
— Как всегда.
— Договорились.
Из тучи вылезли промокшие с расплывшимися буквами листки.
— Отдашь Абакуму. Он всё сделает.
— О'кей. Я ему дискету отдам. Бумажки размокли совсем.
— Ну, хер с ними, — Стае бросил рассказ на пол. — А вот послушай-ка ты меня.
17
Зазвонил телефон благочестивым пасхальным рингтоном соловецких колоколов. Аппарат работал прямо в парной, сделанный на заказ, жаростойкий и влагонепроницаемый с автоохлаждающейся трубкой и клавиатурой.
— Алё? Алё, алё! Ну. И? Как промазал? О, му… О, мудило! Враг тебя забери… Что? В собаку попал? Какую собаку? С которой кто гулял? Алё… Да собака-то при чём? Это ж он мне должен, а не псина его невинная. Вот божинька тебе кочерыгу-то отчекрыжит. За то, мудило, что грохнул не того, кого надо. Я щас… Я… Я человек… Я… Закрой пасть! Я человек верующий. Знаешь, знаешь… А вот то и делай, бери винтарь и жми назад, и пока не попадёшь в кого нужно, не возвращайся. Давай… кто там ещё? Пусть проходит, — бросив трубку, Ктитор продолжил обращение к Егору. — Да, да, послушай. Ты мне лежалый товар сплавляешь, братан, за дурака держишь.
— Ты о чём, Ктитор?
— А о том, о том самом. Стихи принёс? — Да.
— Скажи…
— Вот немрачные будто…
Там было время.
Там было место.
Там собрались говорить о прекрасном
ангелы в белом,
демоны в чёрном,
боги в небесном
и дети — в разном.
Там было шумно.
Там было странно.
Место топтали и время теряли.
Ангелы пели,
демоны выли,
боги смеялись,
а дети — знали.
— Так я и знал! — словно того и дожидался Стас. — Так и думал! Так предполагал! Опять размер! Опять рифма!
— Да о чём ты, понять не могу, — потерял терпение Егор.
— Да о том, что в размер и в рифму не пишет никто давно. Теперь в моде верлибры, свободные, сиречь белыя стихи. У меня теперь новый поставщик, продвинутый. Сейчас придёт, покажет класс. А тебе, Самоход, хочу расчёт дать. Поторговали и будя. Устарел ты, от жизни отстал.
— Свободный стих дело вовсе не новое, — возразил Егор. — Ещё Уитмен писал. И до него. Ты вот псалмы горланишь целыми днями — это же те же свободные, без размера и рифмы…
— Шевальблану мне, шевальблану, — гомически жестикулируя, воскликнул впорхнувший в парную голый господинчик, открыл банный холодильник, не глядя поддел початую бутылку и бокал, плеснул вино, включил банный телевизор.
— Ктитор, а Ктитор, ты здесь? Сейчас меня будут показывать. Канал «Культура». Где пульт? Здрасьте. Егор? Очень приятно. Геннадий. Ой, уже кончается.
С противотуманного экрана оскалился на голого Геннадия его разодетый в бриони двойник с блеснувшим во рту каким-то «…ащавшегося», вероятно, хвостом ещё до включения смачно початого слова, перевёл довольный взор в упор на Егора и пропал, замещённый всклокоченной корреспондентшей, промычавшей: «Своё мнение о новом фильме режиссёра Альберта Мамаева „Призрачные вещи“ искристо и остро выразил известный кинокритик Геннадий Устный».