Но маму совершенно не отпугнуло это обстоятельство, потому что он гораздо красивее за ней ухаживал, чем был больной. Поженились мама с дядей Валерой и стали все мы вместе Берманами через полгода после его приезда на поселок и за полгода до итальянской постановки в «Виноградаре», в самой середине, от конца всей истории если мотать. Само собой, как родня, я главной была актрисой в дяди Валериной пьесе, и мы репетировали с ним. Сначала, по ходу действия, еще до антракта я была монахиней, потом женой пастуха, потом соседкой обжоры, а потом хозяйкой бани. А после антракта — рабыней, переодетой в мальчика, богиней из небесной дали, сбежавшей дочкой купца и служанкой патриция. И всё это в одном представлении — так он придумал. И столько же костюмов, и столько же переодеваний, и столько же подгримировок под каждый раз. И уже перед самой премьерой в ДК дядя Валера все крутил меня так и так, щупал, на роль проверял бесконечно, тексты, чтоб учила и ему повторяла, до самого, помню, вечера проверял и волновался, пока все из «Виноградаря» не ушли и мы с ним в гримерной комнатке не остались сами только. А я вижу, что он переживает просто невозможно за судьбу нашего спектакля, за постановку свою. Так переживает, что руки трясутся немного, и щека слегка подергивается от волнения. Он посадил меня на колени к себе и говорит только:
— Киронька, Киронька моя…
Сейчас мне понятно, что переход он тогда верный искал, не был уверен, как поточнее растление мое начать, какими словами убедить, чтобы совпало всё с его затеей без обид и последствий, но с результатом. Но то, что не мог он себя перешагнуть, пересилить в отношении меня, то, что запал смертельно и не было это все для него так просто — это тоже точно, отвечаю, зуб даю.
— Чего, — говорю, — дядя Валер, не так чего я делаю?
— Всё, — отвечает Валерий Лазаревич, — всё ты так делаешь, доченька, всё у тебя прекрасно получается, — а самого ещё сильнее трясет, чувствую, как бьёт просто его снизу и в меня упирается жестким краем. И руку мне кладет на коленку, а другую на ребра. — Сейчас в богиню переоденемся давай, говорит, и в последний раз прогоним монолог выхода в завершающей мизансцене. — А там у меня костюм другой, всё свободное, падающее до низу с дыркой для головы посередине и с широченным рукавом.
И он начинает меня расстегивать с целью помочь переодеваться в богиню, но руки плохо управляются и расстегивают меня неловко. Тогда я сама ему помогла, кофту скинула и в маечке одной осталась, чтобы в дырку уже головой забираться. И забралась, но не до конца, а до середины божественной накидки. В этот момент дядя Валера и решился. Он поднялся, обхватил меня всю целиком, пока я ещё с другой стороны платья не появилась, и пережал все мои движения, тесно притянув к себе самому. Потом мягко так к земле притянул, чтобы я упала на пол, на другие костюмы из Бокаччо. А сам шепчет беспрестанно:
— Киронька, Киронька моя, девочка золотая, дочурка, надо так, надо нам обязательно, поверь мне, пожалуйста, поверь… — И снова: — Киронька, Киронька…
Я замерла на полу с головой под тканью и только там сообразила, что это не театр всё был, всё это время прошедшее с самого начала, не Бокаччо никакой, а он все время меня хотел потрогать и поласкать. А отчим юбочку мою под покрывалом божьим нащупал и потянул на себя, тоже с прерывистой дрожью, а рука все норовила попутно дальше проскочить, туда, где между ног. И я испугалась по-настоящему в этот момент. Я сдвинула ноги, как могла сильней, и поджала их под себя, а дяде Валере выкрикнула оттуда:
— Вы чего, дядь Валера, делаете, вы чего?
Он снова как заведенный:
— Киронька, Киронька моя, так надо, дочка, так надо… — и резко полотнище богини отдергивает и дает на меня полный свет. Я глаза от неожиданности и страха распахиваю, и тогда он в глаза мои губами впивается, и в губы, и в шею, и снова в глаза, и везде, и целует, целует. А сам давит, давит все сильнее на меня внизу твердым. Тогда я не думала, что это член дядин, мне в голову не приходило, что у старых людей члены бывают вообще, в смысле, чтобы они служили рабочими органами человеческой страсти у учителей русского языка и литературы. С мамой они поженились, я была уверена, по другим совершенно показателям взаимоотношений: по общей профессии школьных педагогов, по единству взглядов на воспитание и жизнь целиком, по заботе друг о друге, чтобы не было одиноко, а было веселее вдвоем в нашей местности. А когда глаза мои от губ его освободились и мне удалось вниз посмотреть, я увидала, что орган его мужской был уже голый и торчал вверх совершенно не по-стариковски, как не должно быть у автора театральной пьесы. И меня это бесконечно удивило, поразило дико, и зрение в этот миг поплыло и ослабло, потому что снова на моем лице лицо Валерия Лазаревича оказалось внакладку, и я захотела сказать теперь уже, что что он делает со мной, но не успела, так как именно в этот момент меня пробило болью внизу живота и ударило в глубину меня твердым. И стало туда бить, строгать и стонать.
Это был дядя Валера собственной персоной с голым, как рубанок, членом, но уже не снаружи, а внутри меня. И он туда бил и бил, пока не закричал ужасно и не заплакал в этом своем крике настоящими, а не бутафорскими слезами, как у меня в спектакле, когда за кулисами быстро успевают пшикнуть из флакончика, когда забегаешь туда ненадолго переодеться и снова выйти в мизансцену. А в тот момент, как он заплакал, мне вдруг перестало быть больно, сразу отпустило и тут же, наоборот, прикатило другое совсем, приятное и волнительное, и я вся разом разжалась и обмякла и прекратила дергаться в сопротивлении усилиям отчима. А он додернулся ещё несколько раз и выкатил от счастья глаза — точно видела, от самого настоящего счастья жизни. Тогда-то и выстрелило что-то внутри меня ему навстречу, прибору его вынутому и съежившемуся — ужасно незнакомое, новое и охватившее всю меня целиком, от зацелованной им макушки до кончиков ногтей на ногах. И эта моя конвульсия избавила нас обоих от ужасного разговора, обвинений моих и его оправданий. Поняла я, что не всё так просто и понятно в театральном деле и в остальной жизни тоже, в секретах ее и неозвученных монологах.
Крови было совсем немного, и всю ее дядя Валера вытер сам и промокнул. Тогда я решительно оделась и сказала ему:
— Знаете чего, дядя Валер? — он задрожал от страха и поднял на меня глаза с выжиданием своей участи, а я поставила точку. — Я маме не скажу, я так решила, но вы ко мне больше всё равно не приставайте, а то все расскажу, ладно?
Он заморгал благодарно и снова завел:
— Киронька моя, Киронька, доченька…
В этот момент он совсем не походил на благородного интеллигента больше, а похож был на предателя из старого кино про революцию, ещё черно-белую. Таким он и запомнился мне навсегда, таким не гордым, а подбитым.
Но зато умер Валерий Лазаревич легкой смертью, без длинной болезни, на другой день, как все у нас случилось, после премьерного показа спектакля. Но умер не от счастья, а от горя из-за того, что в зал ДК «Виноградарь» пришло четыре человека только кроме учителей наших и тоже не всех, всего получилось семеро зрителей в зале. Спектакль начали все равно, не стали других ждать, а он ушел за кулисы и больше не вышел, Валерий Лазаревич. Там у него образовался сердечный приступ, и организм отчима, видно, с ним не сумел справиться, преодолеть его как нужно, с таблеткой. И он умер. И его похоронили у нас же, на поселке, так как кроме мамы и меня у него никого в жизни не оказалось, хотя мы нашли прошлую родню, но он со всеми ними был в разводах и разладах, и те не захотели приехать, знали что-то про него, чего не знали мы, вернее, мама моя.