И вот в тот день после обеда Момик успел нарисовать Шаю Вайнтрауба с длинной, как кукурузный початок, головой, сидит себе с наморщенным от избытка мыслей лбом, а сбоку вверху Момик пририсовал ему бутылку вина и мацу, а потом нарисовал мальчика Мотла в виде десантника, как на марке «К десятилетию израильского парашютного спорта», и аккуратно вырезал на этих новых марках зубчики, и приклеил их в свой альбом, поглядел на часы, и увидел, что уже шесть, и сразу включил радио, потому что в шесть бывает «Детский уголок», и там как раз рассказывали про короля Матиуша Первого, Момик слушал, но каждую минуту вскакивал, потому что вспоминал, что позабыл что-то сделать: наточить все карандаши, чтобы были острые, как булавка, расстелить на полу газету и начистить на ней обувь — и свою, и папы, и мамы, пока не заблестит так, чтобы было любо-дорого посмотреть, и еще записать в свою секретную тетрадь «Краеведение» все, что прочел вчера в газете, главное, что две первые лошади на израильской сельскохозяйственной выставке в Бет-Дагане уже понесли и все ожидают потомства, и потом передача окончилась, он выключил радио и взял книгу «Эмиль и сыщики», которую любил читать, во-первых, потому, что она интересная, а во-вторых, потому, что в ней есть пять опечаток, которые он обожает каждый раз находить заново, и тогда он может пойти и проверить, записаны ли они уже в его в тетради, на странице «Опечатки», куда он выписывает все ошибки, которые находит в книгах и в газетах, и не важно, что он прекрасно знает, что записаны. У него набралось их уже почти сто семьдесят, и вот на часах уже шесть тридцать три, Момик идет и ложится в гостиной на диван, под картиной, которую родители получили в подарок от тети Итки и дяди Шимека, это большая картина, написанная маслом, со снегом, и лесом, и рекой, и мостиком, так наверняка выглядят Нойштадт или Динув, в которых его приятели-старики жили когда-то давным-давно, и, если устроиться на диване таким особенным образом, немного согнувшись и скрючившись, можно увидеть, что в верхнем углу между веток дерева появляется личико, или почти личико, ребенка, про которого знает только Момик, и, может быть, это тот самый его сиамский близнец, но нельзя знать наверняка, и Момик смотрит на него сколько нужно, но на самом деле он делает это сегодня не особенно сосредоточенно, потому что у него уже несколько дней очень болит голова, и глаза тоже болят, но ему нельзя быть усталым, потому что главная сегодняшняя война еще вообще не начиналась, и Момик вдруг вспоминает, что вот прошло уже несколько часов с тех пор, как он решил быть писателем, а он еще ничего не написал, как видно, потому, что не нашел ничего такого, о чем можно писать, ведь он ничего не знает ни об опасных преступниках, как в «Эмиле и сыщиках», ни о подводной лодке, как у Жюля Верна, его жизнь такая обыкновенная и скучная, просто мальчик, которому девять лет и три месяца, что можно об этом рассказать? Он посмотрел еще раз на свои большие желтые часы, встал с дивана, еще немного покрутился по квартире, сказал сам себе, так, смехом: голова болит видеть тебя, Товия, как ты тут кряхтишь и крутишься вокруг своих крехцев, — в точности как кто-то говорит кому-то в этом доме, но это почему-то не очень развеселило его. Все-таки, когда он посмотрел на часы в следующий раз, было уже без двадцати одной минуты семь, и тогда он начал транслировать самому себе в голове репортаж последних минут решающего матча, который состоится вскоре в городе Вроцлаве в Польше между нашей национальной сборной и сборной Польши, и позволил полякам вести с разрывом в четыре гола, и за пять минут до финального свистка, когда положение было абсолютно капут, наш тренер Гиола Менди в отчаянье поднимает глаза на трибуны с ревущими от восторга польскими болельщиками, и что он вдруг видит там? Мальчика! Мальчика, на которого достаточно взглянуть один раз, чтобы понять, что это прирожденный игрок, футболист до мозга костей, футболист, который создан, чтобы спасти нашу сборную, — если бы ему в школе хоть один разочек позволили участвовать в игре, он показал бы им тоже, ладно, пусть! Гиола Менди берет перерыв, шепчет что-то судье, судья соглашается, и весь стадион смолкает. Момик медленно-медленно спускается по ступеням и выходит на поле. И сейчас же организует нашу оборону и нападение как полагается, ведь у него имеется опыт в этих делах с тех пор, как он тренировал Алекса Тухнера, и за четыре минуты Момик все переворачивает, как говорится, с головы на ноги, и наша сборная выигрывает со счетом пять четыре — чтобы так оно и было по правде! — и таким образом на часах становится уже без четырнадцати минут семь, ну, уже скоро! — и Момик идет в ванную, и умывается горячей водой, и упирается носом в точности в то место, где в центре зеркала тянется длинная щель, и слышит дождь, который опять идет снаружи, и полицейскую машину, которая тут же начинает предупреждать через рупор, чтобы не превышали скорость, и Момик вдруг вспоминает, что забыл дать дедушке в четыре чай и таблетки против запора и всякой прочей холеры, и ему делается немного совестно из-за этого, все можно сделать с этим дедушкой, а он даже не почувствует, правда, как младенец, и большое счастье, что у Момика доброе сердце, потому что другие дети радовались бы, что дедушка такой дурачок, и подстраивали бы ему всякие пакости. Момик высовывает голову из ванной и слышит, что дедушка начал наконец просыпаться и продолжает разговаривать сам с собой, как обычно, и остается еще девять минут, и Момик вытаскивает изо рта пластину и чистит зубы пастой «Слоновая кость», изготовленной из таких особенных слоников, которых выращивают в поликлинике, и тем временем произносит много всяких слов, в которых есть звук «с», потому что, когда ставят пластину, «с» портится и нужно следить, чтобы он не пропал совсем, и тогда уже наконец стенные часы в гостиной бьют семь, и издали, возможно от Бейлиного дома, можно услышать сигнал «Новостей», сердце Момика колотится сильней, он начинает отсчитывать их шаги от Киоска счастья до дома, но не спеша, совсем медленно, потому что они ведь не могут ходить быстро, и у него начинают чесаться ладони и под коленями тоже, и почти в ту самую секунду, которую он заранее вычислил, снаружи слышится скрип калитки и папин кашель, мгновение спустя дверь открывается, папа и мама входят в квартиру, негромко говорят ему «шалом» и, как были, в пальто, и перчатках, и в сапогах с нейлоновым пакетом на каждом сапоге, останавливаются на пороге и начинают поедать его глазами, и Момик, который чувствует себя так, как будто они и вправду терзают его и рвут на части, стоит тихо и все позволяет им, потому что знает — это именно то, в чем они нуждаются, и тогда из своей комнаты показывается дедушка Аншел, очень смущенный, в широченном свисающем до земли папином пальто поверх пижамы и старых папиных ботинках — правый на левой ноге и левый на правой, — и направляется в таком виде к дверям, чтобы идти на улицу, но папа осторожно задерживает его и говорит, что сейчас нужно ужинать. Папа, он всегда добрый и осторожный со всеми несчастными, даже Макса и Морица он жалеет, но дедушка не понимает, почему его не пускают, и пытается слегка сопротивляться и настаивать, но под конец сдается и позволяет усадить себя за стол, только ни за что не соглашается снять пальто.
Ужин.
Это совершается так: прежде всего мама и Момик быстро-быстро накрывают на стол, мама вытаскивает из холодильника и ставит на плиту все свои огромные кастрюли и, когда они разогреваются, накладывает еду в тарелки. С этого момента начинается опасность: мама и папа изо всех сил набивают рты и покрываются испариной, глаза у них выпучиваются — Момик притворяется, что ест, но все время потихоньку наблюдает за ними и размышляет про себя, как это могло случиться, что из бабушки Хени вышла такая толстая женщина, как его мама, и вдобавок — как у папы и у мамы получился такой щуплый и низенький мальчик, как он, Момик? Он подцепляет что-то на кончик вилки и отправляет себе в рот, но от страха кусок застревает у него в горле. Родители обязаны есть за ужином очень много, чтобы быть сильными, однажды они сумели удрать от смерти, но второй раз она уж точно не выпустит их из своих лап. Момик отщипывает крошечные кусочки от ломтика хлеба и складывает их квадратиком, потом он лепит из хлеба катыш побольше и разрезает его точно пополам, и еще раз пополам, и еще раз (тут требуются руки хирурга, который делает операции на сердце, чтобы добиться такой точности!), и еще раз — он знает, что за ужином на него не станут сердиться из-за таких вещей, потому что тут всем не до него. Дедушка в огромном тяжеленном пальто рассказывает что-то себе и Геррнайгелю и мусолит кусок хлеба, мама вся пылает от жара и великого усердия, шея ее совершенно скрылась за беспрерывно жующим ртом, у папы по лицу стекает пот, они уже вытирают стенки кастрюль здоровенными кусками хлеба и с жадностью уминают их. Момик глотает слюну, очки у него запотели, мама и папа расплываются в тумане и бросают последний взгляд на груду кастрюль и сковородок, тени их колышутся и прыгают по стене у них за спиной, Момику вдруг кажется, что они слегка парят в воздухе, в горячих парах супа, и он едва удерживается, чтобы не закричать от страха. Да поможет им Бог, произносит он про себя на иврите и тотчас повторяет на идише, чтобы Бог тоже понял, и прибавляет, как мама: мир зол заин фар дайне бейнделах — чтобы мне лучше лечь костьми ради твоих косточек!