— О чём речь? — интересуется месье Дюрандаль.
— О Филиппе-Августе! — горланит мой товарищ по работе. — Этот мужик накостылял англичанам! Такой монарх мне нравится, Сан-А! А что за провинции они у нас стырили?
— Турень, Пуату, Мен, Анжу…
— Анжу? — возмущается Берю. — Они у нас прихватили Анжу, эти пидовки? Ты представляешь, если бы не Филипп-Август, мюскаде[51]было бы английским!
— И Нормандия тоже, — добавляю я.
Его воодушевление вянет, как резеда под действием гербицида.
— Нормандия принадлежала ростбифам, ты уверен?
— Точно!
— Значит, если кто-то из этих павианов схлестнулся с одной из моих родственниц, у меня в каналах течёт ещё и бритишовая кровь?
— Возможно!
Начинается гульба с музыкой. Берю выходит из себя. Он вопит, что его вены — не канализация! Шведская кровь не вдохновляет, но с ней ещё можно смириться, потому что Швеция не хуже других стран, но английская — это уже слишком! Он не согласен! Он хочет сделать переливание крови с промыванием в божоле![52]
Чтобы успокоиться, он достает бутылку кальвадоса[53]. И тут его злость и его грусть, его желчь и его горечь тают, как фисташковое мороженое на солнце. Он вытягивает руку с янтарным флаконом.
— Они не могли у нас стырить Нормандию, — уверяет он с горячностью. — Потому что кальвадос умеют пить только французы!
Мы охотно принимаем утверждение Толстяка, и по настоянию Берты я вновь принимаюсь за свой прерванный курс:
— Филипп-Август был одним из самых великих монархов Средних веков. Он был маленького роста, с тёмной кожей. У него не было ни осанки, ни изящества, и он потерял один глаз в результате болезни. Но его достоинства сделали его идолом для народа.
— Ну и что же, что у него один шнифт не работал, — говорит Берю, — он же турнул англичан! — (Это у него пунктик!)
— Правление Филиппа-Августа интересно во многих отношениях, — говорю я наставительно, — главным образом потому, что он принёс нашей стране первую Большую Национальную Победу.
— При Мариньяне? — отваживается Моллюск.
— Нет, при Бувине. В 1214!
— О! — восклицает мой слушатель. — Значит, он выиграл первую войну четырнадцатого года?
— В самом деле… И, кстати, знаешь, кого он побил при Бувине?
— Ты говорил, англичан?
— Не только их, ещё немцев, которые объединились с этими господами с того берега Ламанша.
— Надо же, мы о них совсем забыли, — ухмыляется Великодушный. — Им явно не везёт с четырнадцатым годом!
— О ком вы говорите? — спрашивает глухой.
— О Филиппе-Августе! — громыхает Берю.
Глухой понижает громкость своей ультразвуковой турбины.
— Всё ещё о нём?
— Если тебе это мешает, приятель, иди, настраивай свою фисгармонию! — возмущается жаждущий знаний. — Вы слышали, папаша недоволен тем, что мы задержались на Филиппе-Августе! У этого мужика менталитет социалистов-радикалов!
Берта кладёт конец ругани, щебеча обожжённым сопрано:
— А в плане… любви ваш Филипп-Август был во французских традициях, надеюсь?
Тут же Берю умолкает и слушает мои откровения.
— Он женился три раза, — сообщаю я им.
— О, всё-таки, — шепчет Берта с некоторым разочарованием.
— И, по словам некоторых историков, он не блистал в этом деле. К примеру, свою вторую жену Ингеборгу Датскую он не смог ублажить в брачную ночь.
— Может быть, от волнения? — предполагает Берю, которому не надо рассказывать про жизнь и её беды.
— Нет, всё было серьезнее: полная авария!
— Вот обидно, такой лихой король, и катил на ободах. И что он сделал? Купил пилюли дюралекс?
— Нет, он запер жену в монастыре.
— О, бедняжка! — сострадает Б.Б. — Ну как так можно?
— Почему бы и нет? — смеётся её товарищ по лежаку. — Ему же надо было что-то делать! Если ты королева — ты королева; не могла же она бегать к какому-нибудь соседу-парикмахеру.
Берта краснеет, и глаза её часто мигают.
Бугай ожесточается. Он защищает своего приятеля Филиппа-Августа, который геройски вернул Франции мюскаде и кальвадос.
— Его надо понять, — продолжает он. — С датчанкой у него, может быть, не возникало желания накрыть прибор. Да я и не думаю, что в своем монастыре она так уж скучала. Не будем забывать: монастыри бывают разные, и у неё там были все удобства, можешь мне верить! Горячая вода, центральное отопление, телик и холодильник. И даже, кто знает, когда ей надоедало исполнять соло на гитаре, может быть, какой-нибудь озорной садовник и залезал в её комнату, так сказать, на чашку чаю.
— О ком речь? — неожиданно тявкает Дюрандаль.
— О Филиппе-Августе! — ревёт Толстяк.
— Невозможно! — возмущается сосед. — Сколько можно о нём говорить?
Берю, чьи изысканные манеры не нуждаются в похвалах, вновь наливает кальвадос.
— Можешь продолжать, — говорит он одобрительно.
— С большим удовольствием, — соглашаюсь я, — потому что мы подходим к прекрасному периоду в истории Франции: Людовику Девятому!
— Что за паломник?[54]
— Паломник — это как раз то, что ему подходит, Толстяк, потому что он больше известен под именем Сен-Луи![55]
— Музыкант? — интересуется сведущая дама Б.Б.
Её вопрос меня озадачивает.
— Я никогда не слышал, чтобы внук Филиппа-Августа был меломаном, любезнейшая. Конечно, его качество блаженного позволяет предположить, что он играет на лютне в раю со своими календарными коллегами, но называть его музыкантом…
— Ну как же! — настаивает она, чувствуя себя ущемлённой (большей частью со стороны Дюрандаля), — мне это не приснилось: я вчера слышала по радио джазовую вещицу, которая называлась «Блюз Сен-Луи»!
— Это разные вещи, дорогая Берта! Сен-Льюис, о котором вы говорите, — это город в Соединённых Штатах…
Берю делает заявление в своем духе, защищая национальное достояние.