Дон Франческо не знал, какое жилище выбрать: земли в Папской области казались ему недостаточно безопасными, а владения в Неаполитанском королевстве находились слишком далеко. Нужна была какая-нибудь резиденция на полпути, хорошо охраняемое, уединенное местечко - к примеру, замок Ла-Петрелла-суль-Сальто, построенный на вершине скалы у границы двух государств и принадлежавший его другу Марцио Колонне, князю Загароло и главнокомандующему папской пехотой. Если Колонна уступит ему Ла-Петреллу, Ченчи сможет безнаказанно вести там распутную, необузданную жизнь, переезжая с места на место по воле судьбы, но главное - заточить Лукрецию и Беатриче в крепости, откуда их жалобы вряд ли будут хоть кем-нибудь услышаны.
* * *
X. с несколькими друзьями пьет янтарное загароло во дворе траттории на улице Каталана, в двух шагах от палаццо Ченчи. Уже почти осень. Осень 1928 года. Девушки и парни все пьяные. Какой-то тип в надвинутой до бровей большой черной шляпе поет квакающим голосом скабрезные лацийские песенки, аккомпанируя себе на гитаре. Сквозь туман X. видит женщину, гадающую по руке:
— С зелеными глазами...
— Нет-нет... Только не с зелеными, это не мой тип... Черные глаза, черные... Цвета темного вина, гм-гм...
— А я говорю - зеленые... Вот увидите...
Гулкие слова разлетаются во все стороны.
— Это мы сами черные... Зеленая лягушка... Froschkӧnig...[46]Ну да, ты же хорошо помнишь ту англичаночку, ее мать еще повесилась в Аллахабаде или в Калькутте... И превосходный ученик Кокошки... «Трехгрошовая опера», ве-ли-ко-леп-но... Будто история геморроя, рассказанная Гонкурами... Есть еще вино?.. А-ха-ха! Уродливая любовь!.. Думаешь, этот сумасшедший никогда не сможет прийти к власти?.. Но очень опасен, да и шесть миллионов безработных... Принесли уже вино?.. Разрушить форму, а затем воссоздать ее в новом пространстве... У нее пристальный взгляд плюшевого медвежонка. .. Волосы редкие, но жирные... Это вино...
Очень теплый вечерний воздух пахнет древесным углем, нагретым мрамором, свежей рыбой. Девичья кожа в светлых вырезах платьев кажется почти черной. Одна русская плачет: она влюблена в своего отца, у которого в Леваллуа фабрика по выпуску зубной пасты, а кроме того он владеет акциями швейцарской фармацевтической промышленности. X. так и не удается расслышать имя девушки. Тип с квакающим голосом собирает пожертвования, ему дают либо слишком много, либо вообще ничего. По кругу передаются новые бутылки. X. чувствует себя хорошо, но думает совсем о другом. X. в ином измерении, в мире лебяжьего пуха. В тысячах километров отсюда проказница Хемлок засыпает в тонкой рубашке, размышляя над сказками мадам д’Онуа[47], которые она читала полдня, восхищенно водя пальцем по строчкам.
X. вспоминает юность и роняет письмо, написанное Хемлок из Рима. Как далек и туманен Рим, как далеки воспоминания о том вечере в траттории - X. не помнит ее названия и забыл, где она находится. Друзья умерли, рассеялись, исчезли, но осталась память о пламени свечей в римской ночи - желтом на бордовом, о девичьей коже, ну и конечно же, о русской эмигрантке с ее отцом: плевать на все, жизнь прошла, клепсидра почти опорожнилась, пусть и не до конца.
«...Телевидение еще глупее нашего, если только такое возможно. Ну, что еще? Маркиз, не упускающий случая попенять на мой эгоизм (впрочем, весьма любезно), шлет тебе дружеский привет. Временами я вынуждена признать его правоту, и меня терзают угрызения совести, но затем я вновь начинаю относиться к себе столь же великодушно, как ты изволишь относиться ко мне. В Париже я быстро улажу дела и, как обещала маркизу, позабочусь о “Юдифи и Олоферне”. Не считая того, что с радостью повидаю Таню. Она поднимает тонус. Как только вернусь домой, расскажу тебе о распорядке, который я устанавливаю на то время, пока буду в Индии. Ты все увидишь, только не волнуйся. Да ты ведь и так прекрасно знаешь о двойственности нашего положения... Оно напоминает частые здесь плиточные полы с ромбами, которые кажутся то вогнутыми, то выпуклыми, но это зависит не от угла зрения, а от состояния души и от того, каким путем воля направляет воображение. Так и у каждой вещи есть, по меньшей мере, две стороны».
X. складывает письмо причудливо неестественными жестами, с манерной грацией танцующего котильон: пальцы согнуты крючком и растопырены, круговые движения запястий, пляска крабов, словно приходится совершать подготовительные повороты, невыразимо сложные крошечные прыжки, тогда как на самом деле пальцы просто уже не могут шевелиться иначе - все жесты искажены, слабы, тяжелы.
X. глубоко вздыхает, из глаз с новой силой катятся слезы. Здоровые люди смотрят на вещи под принципиально иным, здоровым углом. Тут фундаментальное непонимание. Мы на разных волнах. Точки зрения не сходятся. Положение в целом ложное, чудовищно ложное. Нет никакой возможности встать на место другого, особенно на место больного и ощутить его боль, чувства, надежды. Хемлок не способна испытать то, что испытывает сейчас X. Едва физический недуг вступает на престол, общение становится невозможным, поэтому горе не делят между собой, а только удваивают.
* * *
Апрель уже припудрил деревья зеленью и розовыми цветами, но листву олив изредка все же задирал внезапный ветерок. Франческо, Лукреция и Беатриче, в сопровождении трех слуг на мулах, поднимались верхом по склонам холмов, проезжали через деревни с высокими и крутыми, как скалы, домами, через мощеные галькой площади с шершавыми стенами. Путники двигались пыльными дорогами, где на них пялились, приставив ладонь козырьком ко лбу, бессловесные крестьяне в обмотанных ремешками толстых шерстяных чулках. На дальних лугах с пасшимися вороными косматыми лошадьми, между оградами и обнесенными каменной стеной цистернами, сгрудились фермы. Приближались голубые, с бледно-сиреневыми шапками горы. Воздух менялся, становился жестче, разреженнее, словно застывая в ожидании. Лошади с пеной на отвислых губах еле тащились, спотыкаясь на тропинках, под копытами осыпался щебень. Вскоре осталось лишь бескрайнее небо над Абруццы да сажистые реки, ревевшие в тенистых лощинах меж утесами, к которым цеплялись пропахшие козами и дымом старые деревушки из серого камня.
Чуть повыше Авеццано, на вершине отвесной скалы Сальто, напротив прилепившегося к другому берегу села, громоздился замок Петрелла. Взорам путешественников он предстал массивной громадиной с выделявшимися в вечернем небе зубцами стен. До этой четырехугольной крепости с огромным деревянным порталом можно было добраться с севера лишь по головокружительной тропинке.
Когда наступила ночь, изнуренные лошади и люди достигли входа, где их встретил мажордом Колонны - Олимпио Кальветти. То был представительный сорокалетний мужчина со смуглым лицом, обрамленным каштановой бородой и слегка седеющими волосами. Венецианские шаровары и плащ с широкими рукавами по испанскому обычаю придавали ему воинственный вид, но его бесспорно врожденное изящество отличалось грубоватым блеском, подразумевавшим бурное прошлое, а еще какой-то неуловимой двойственностью, словно удваивавшей саму эту двусмысленность. Под приподнятыми полями большой черной шляпы, украшенной образом Лоретской Богоматери, виднелся рассекавший лоб шрам - след ранения, полученного, по словам самого Кальветти, в битве при Лепанто[48]. Но его брат, доминиканский монах Пьетро, утверждал, что это память о кровопролитной драке. Как бы то ни было, Олимпио действительно служил при Лепанто оруженосцем Маркантонио Колонны, прежде чем стать конюхом Просперо Колонны в Неаполе. На совести Кальветти лежало два убийства: он укокошил сторожа охотничьих угодий и трактирщика, но поскольку людишки это были мелкие, а самому Олимпио удалось снискать расположение семьи Колонна, преступления остались безнаказанными. Умный и преданный своим покровителям Кальветти ухитрился стать мажордомом Петреллы. Поэтому он уверенно вышел навстречу Ченчи со своей женой Плаутиллой, присевшей в весьма старательном реверансе.