Клим работал в поисковой партии, искал вольфрам в Саянах, потом был путевым рабочим, укладывал шпалы на строительстве железной дороги Тайшет — Абакан, гонял на алтайской реке Бии плоты в то время, когда индийский премьер Неру совершал путешествие по целинным районам Советского Союза.
И всюду, куда бы его ни забросила судьба, ему вскоре начинало не нравиться. Он лихорадочно чего-то искал.
Я звал его на кордон.
И он приехал. Появился неожиданно. Без стука открыл дверь, дважды ударился головой о низкий дверной косяк — в кухне и у меня в комнате. Вместо приветствия хлопнул по плечу так сильно, что я полетел на кровать, и уже потом, детально разглядев нашу хату, сел на табурет.
После минутного молчания заговорил:
— Скрипишь, старина? Ну, скрипи, скрипи. Выть по-волчьи не научился? Научишься. Поначалу все так. Хорохорятся.
Он нисколько не изменился, мой дружище Клим. Все тот же огромный, почти двухметровый рост, та же привычка крутить волосы на голове и снисходительность в обращении.
Так повелось. Клим смотрел на нашу дружбу снисходительно. Для него я был неинтересен. Он великодушно позволял мне считать себя другом. Но его приезд был для меня праздником. Я не знал, куда себя деть и что делать. Чтобы как-то занять себя, я стал разжигать плиту и греметь кастрюлями, как настоящая домовитая хозяйка.
— Погоди возиться с этим барахлом, — сказал Клим. — Я приехал по делу. Махнем вместе в Атлантику? Селедочку собирать. Полгода в океане. Потом берег. Потом опять море. Чем не жизнь?
— А кордон? — спросил я.
— Бросай его, пока не поздно. Что за радость в этой дыре? Документы сдашь на этой неделе, а через месяц тебя оформят — и по морям, по волнам. Жизнь будет — не пожалуешься. Мне один приятель говорил.
— Ты как бабочка. Порхаешь, — перебил его я.
— Денег заработаем, бороды отрастим. Им такие, как мы, позарез нужны. Я-то оформился, но ради тебя могу подождать.
— Надо подумать, — сказал я. — Так, сплеча рубить не хочу.
— Подумай, подумай. Знай: настоящий мужчина всегда пахнет свежим ветром.
* * *
На дворе стояла поздняя осень. Точно такая, как год назад, когда я флотским пареньком прибыл на кордон. Под ветром хлопала наружная дверь. За окном (я еще не успел вставить двойную раму) торчала выросшая за лето крапива. На березе раскачивался пустой скворечник. Стемнело.
Клим рассказывал о стройках Сибири, а я молчал.
Здесь, на кордоне, у меня появилась скверная привычка — молчать. Иногда я молчал по целым неделям, и когда мне казалось, что я совсем разучился говорить, я вел беседы с деревьями, камнями, с кропотливыми муравьями.
Я слушал Клима, а думал о своем. Мне было жаль расставаться с кордоном. Я вспоминал смешные и грустные истории: первый выстрел по зайцу, первого нарушителя, ночные тревоги и огорчения. Вспомнил день, когда мы с дедом выбирали в обходе двести самых лучших берез для посадки в Ленинграде.
Лес дремал тихий, просвеченный. Тяжелели на ветках сосен пышные горбушки снега; где-то вверху попрыгивала белка-всезнайка и роняла снег на наши головы. Дед внимательно оглядывал каждое дерево, спрашивал меня: «Пойдет?». Я торопливо заходил с одной стороны, с другой, макал кисть в банку с краской и выводил на березе красное кольцо.
Мне эти березы казались подпоясанными девушками. Через месяц, провожая своих красавиц в большой свет, я говорил рабочим:
— Вы поаккуратней, пожалуйста. На солнце долго не держите, корней не открывайте, ямки копайте глубокие, воды не жалейте.
И они отвечали:
— Будет порядок полный.
Летом в широком поле, вклинившемся в темный лес, с зари до зари чудодействовали девушки над худенькими вилочками капусты. В двенадцать они приходили на кордон полдничать и испить воды.
День — жаркий, без единого облачка. Вдалеке на косогоре вдруг появились белые косынки; они дрожали, как дрожал весь воздух.
Зная о приходе девушек заранее, я запрягал лошадь, усаживался на бочку и ехал к колодцу. Я привозил самую холодную и самую чистую воду, процеженную там, в глубине колодца, через камушки. Девушки мыли лицо и руки, иные уходили в кусты и с визгом обливали друг дружку из ведра. С мокрыми волосами, с капельками воды на коже, они рассаживались у завалинки и доставали из своих узелков хлеб, молоко, вареную картошку.
Девушки были голосисты, как соловьи. Они пели веселые и печальные песни. «Стала девка любовь спознавать…»
Нам с дедом крепко доставалось от них за наше холостяцкое житье. Девушки брали ведра и мыли пол в доме, а осенью помогали копать картофель. Послушать их, — так мы самые горькие на свете люди. Некому нас пожалеть, некому поухаживать. Нет у нас ни кола ни двора, ни живой руки при доме.
Горемыки по-разному относились к их речам: я храбрился, а растроганный дед говорил:
— Вот приглядимся, выберем двух да уведем в свои хоромы.
— Долго приглядываетесь, — говорили одни.
— Ой, деденька, вам теперь только на печи сидеть, — говорили другие.
— Не гляди, что стар, гляди, что удал. Может, у меня во внутрях семнадцать лет, а и того меньше.
Год прошел с той осени. Разного пришлось хватить в этом лесу! Был он мне и другом и недругом. Но кто слышал, чтоб я когда-нибудь ныл? Кто скажет, что я конченый человек?
Клим звал меня в море. Он был не первым гостем, прибывшим ко мне на кордон. Зимой ко мне приезжали мои флотские друзья.
О моей стычке с Беглецом им, видимо, «прописал» дед, потому что они не удивились тому, что я лежал больной. И опять постель, потолок перед глазами, холод в комнате. Дед с утра уходил в обход, а вечером поил каким-то отваром — доморощенным лекарством времен первобытного человека — и кормил картошкой. Он помалкивал, но