тащили Антона по ступенькам. Мама отказывалась просить помощи у нашего привратника Валенты. Это было ниже ее достоинства. Как-никак, а она все-таки была из семьи Реймонт, и ей было стыдно, что она должна тащить по лестнице какого-то «примитива», к тому же напившегося до потери сознания. Она предпочитала, чтобы он возвращался со мной «своим ходом», несмотря на те грубые песни, которые он при этом орал во весь голос. Я-то как раз эти его песни любил. Я не всегда всё понимал, но в них всегда употреблялись неприличные слова и всегда было что-то смешное — что-то настоящее и смешное. И когда он пел какую-нибудь из песен, которые мне особенно нравились, я обращался к нему по имени и просил:
— Ну, Антон, давай еще раз.
Или хлопал в ладоши и говорил:
— Давай еще одну такую.
Не помню, чтобы я стеснялся его так, как стеснялась мама. В конце концов, это не я вышел за него замуж. И потом, он не был моим отцом, и все соседи знали об этом. К тому же в пьяном виде он был куда симпатичней и часто смеялся. А обычно он бывал хмур и неулыбчив — кроме тех минут, когда рядом была мама. В пьяном виде он говорил со мной иногда так, как говорят со взрослым другом. Смеялся и шутил. Помню, как-то раз даже сказал что-то о маминой попке. Это было уже возле самого нашего дома, мама услышала, вышла и сказала, всплеснув руками:
— Боже мой, какой позор!
Глава 5. Пан Юзек
С того дня, как мама нашла у меня деньги и рассказала всю правду о моем отце, я изменил свой распорядок. В те понедельники, когда мне приходилось отвозить велосипед пану Кореку, я после этого не шатался, как прежде, по улицам, а шел в костел. И постепенно это превратилось у меня в привычку. Обычно я молился Деве Марии, потому что она была моей покровительницей. А зимой, в морозные дни, я оставался там до тех пор, пока холод не доползал до моих костей и не заставлял выйти наружу и поискать какое-нибудь теплое местечко, чтобы постоять там и погреть руки, пока откроются ворота школы.
Раза три, когда я вот так приходил в костел в понедельник утром, я заставал там того человека, который крестился наоборот. Уже на второй раз я заметил, что он не входит через главную дверь, как все, а появляется внезапно откуда-то сбоку и усаживается вдалеке от меня. Я решил подсмотреть за ним немного. Мне хотелось убедиться, что он действительно крестится не по-людски. Я нашел себе место, откуда мог одним глазом следить за боковым входом, а он, входя, не мог бы меня заметить. Ведь если он, как я предполагал, еврей, то не станет осенять себя крестом, если будет думать, что в костеле никого нет. И в конце концов я увидел, что он ведет себя именно так, как я ожидал. Я решил, что он, вероятно, скрывается у ксендза. Кстати, это был не наш ксендз. Я забыл сказать, что в эти понедельники я по утрам ходил в другой костел — не наш, а тот, что ближе к школе.
После нескольких таких проверок из засады я однажды поднялся с колен и пошел к двери в ту же минуту, как он появился. Я прошел мимо него и постарался хорошенько его рассмотреть. Этот человек не подходил под описание Вацека и Янека. Он не казался ни особенно бледным, ни испуганным. Уж скорее его можно было принять за приезжего, который по дороге заглянул в местный костел. На нем был светло-серый плащ, а в руках он держал серую шляпу. Его можно было принять за врача или инженера, если бы не молодость. До войны он сошел бы за студента. На беглый взгляд он мог бы даже сойти за ополяченного немца, то есть фольксдойча. Во всяком случае, евреем он не выглядел. Но что-то в его лице и в его взгляде было «слишком мягким», как называла это моя мама, и Вацек с Янеком, возможно, увязались бы за ним, чтобы проследить, куда он идет и что делает.
Я прошел мимо него и вышел на улицу. И уже выйдя, вдруг понял, что хотел бы, чтобы именно так выглядел мой отец: светлые глаза, прямой нос, высокие скулы и этот особый взгляд. Сегодня я понимаю, что эти черты, особенно прямой нос и тонкие губы, делали его лицо скорее славянским — симпатичным и выражающим доверие. Понимаю и то, что это лицо человека, который притворяется кем-то другим — и с полным успехом, хотя эта необходимость притворяться заволакивает его лицо какой-то печальной тенью.
В тот день я решил, что в следующую нашу встречу останусь в костеле и попробую понять, выходит он на улицу или возвращается в квартиру ксендза. Меня одолевало любопытство, и к тому же я думал, что он все равно уже знает меня, потому что видел в костеле не меньше трех-четырех раз. Я хотел сказать ему, что он неправильно крестится, и вдобавок у меня родилась мысль отдать ему те деньги, которые все еще лежали у мамы. Конечно, мы могли бы отдать эти деньги тем евреям, которые прятались у дяди Владислава, но они были такие богатые, что нам не хотелось дарить им еще. Была и другая возможность: когда я ходил по улицам, я иной раз задумывался — не еврей ли тот или иной встречный. Но ведь не мог же я просто подойти к такому человеку прямо на улице. Да и что бы я ему сказал? И потом — не мог же я ходить со всеми этими деньгами в школу на случай, если мне по дороге подвернется возможность отдать их какому-нибудь еврею. И в то же время я уже начинал беспокоиться, что Антон каким-то образом наткнется на этот сверток, и тогда маме придется рассказать ему, откуда он взялся. А уж тогда эти деньги к евреям точно не попадут.
Но в следующий мой приход в костел этот человек почти сразу исчез оттуда. Как видно, почувствовал, что я за ним слежу, и скрылся так же тайком, как и появился. Но я не мог заняться его розысками — это было бы уже слишком очевидным.
Так повторилось еще несколько раз, но вдруг однажды,