class="v">И трюфли, роскошь юных лет,
Французской кухни лучший цвет,
И Страсбурга пирог нетленный
Меж сыром лимбургским живым
И ананасом золотым.
(«Евгений Онегин»)
Хлестаков: На столе, например, арбуз — в семьсот рублей арбуз. Суп в кастрюльке прямо на пароходе приехал из Парижа; откроют крышку — пар, которому подобного нельзя отыскать в природе. Я всякий день на балах.
(«Ревизор»)
Миллер о Пушкине: Миллеру очень хотелось расспросить Пушкина о нем самом, но Пушкин не давал ему времени. Миллер понимал, что Пушкину не о чем было говорить с семнадцатилетним юношей, как о его заведении. Расставленные по саду часовые вытягивались перед Пушкиным, он кивал им головой. Миллер спросил:
— Отчего они вам вытягиваются?
— Право, не знаю. Разве потому, что я с палкой.
Хлестаков: А один раз меня приняли даже за главнокомандующего: солдаты выскочили из гауптвахты и сделали ружьем.
(«Ревизор»)
Цензор и литератор Василий Николаевич Семенов:
Я увидел большую толпу на Невском и решил, что встречают императора, и снял шляпу; к моему удивлению, оказалось, что это «всего лишь» литератор Пушкин совершал променад, сопровождаемый толпой гуляк.
Хлестаков: Меня сам Государственный совет боится.
(«Ревизор»)
Этими несколькими цитатами я хочу подготовить вас к одному высказыванию, которое одних повергнет в шок, других рассердит, третьих удивит, а четвертых, возможно, заставит прекратить чтение моей книги.
Только предупреждаю. Это не научно доказанное утверждение, а сугубо мое предположение. И родилось оно не оригинальности ради, а в попытке объяснить, зачем Его Императорское Величество принял такое рискованное решение — разрешить распространение безумно вредной для Престола, безмерно критической, остро сатирической пьесы. Мы хорошо знаем цензурные жестокости того времени, да и цензурные проблемы самого Пушкина. Причем даже тогда, когда поэт был повсеместно признан. Когда он — подлинный властитель дум молодежи, образец вольности и свободы, а царь сообщает поэту, что он, император, САМ будет цензором его творчества.
И вдруг Николай I после запретного вердикта, вынесенного цензурой комедии Гоголя, объявляет для гоголевского «Ревизора» зеленую улицу.
Вопрос. Почему?
Делая глубокий вдох, высказываю дерзкое предположение: Царь сознательно разрешил постановку пьесы Гоголя в обеих столицах потому, что он усмотрел в образе Хлестакова ПАРОДИЮ на… Пушкина. Всё!!! Сказал!!! Сразу предупреждаю, что Пушкин ни в коем случае не прототип Хлестакова. Но Хлестаков явно наделен такими чертами, по которым современники, осведомленные о некоторых фактах жизни Пушкина, могли бы узнать его в Хлестакове. Этого и хотел царь, которому само существование Пушкина доставляло постоянный дискомфорт. Не верите? Попробуем порассуждать!
Так ли глуп Хлестаков? Постойте! Сам Гоголь в характеристике Хлестакова, давая указания актерам, пишет: «Один из тех людей, которых в канцеляриях называют пустейшими». Гоголь — один из величайших провокаторов мировой литературы. Сколько режиссеров и актеров, внимательно читая и перечитывая характеристику, данную Хлестакову Гоголем, даже не заметили не только гоголевской иронии, но и одной важной детали. ГДЕ нашего героя и ему подобных называют «пустейшими»? В КАНЦЕЛЯРИЯХ!!!
В петербургской повести «Шинель» в образе скрытого художника своего дела Акакия Акакиевича Башмачкина Гоголь показывает конфликт между Башмачкиным и чиновниками канцелярии. И отношение Башмачкина к каллиграфии как к искусству, и его недостижимая и в условиях его жизни даже романтическая (и, казалось, недосягаемая) мечта — сшить шинель, и его жалобное в ответ на постоянные издевательства над ним, убогим, чиновников канцелярии: «Оставьте меня!»
«Оставьте меня, зачем вы меня обижаете?» И что-то странное заключалось в словах и в голосе, с каким они были произнесены. В нем слышалось что-то такое преклоняющее на жалость, что один молодой человек, недавно определившийся, который, по примеру других, позволил было себе посмеяться над ним, вдруг остановился, как будто пронзенный, и с тех пор как будто все переменилось перед ним и показалось в другом виде. Какая-то неестественная сила оттолкнула его от товарищей, с которыми он познакомился, приняв их за приличных, светских людей. И долго потом, среди самых веселых минут, представлялся ему низенький чиновник с лысинкою на лбу, с своими проникающими словами: «Оставьте меня, зачем вы меня обижаете?» — и в этих проникающих словах звенели другие слова: «Я брат твой». И закрывал себя рукою бедный молодой человек, и много раз содрогался он потом на веку своем, видя, как много в человеке бесчеловечья, как много скрыто свирепой грубости в утонченной, образованной светскости, и, Боже! даже в том человеке, которого свет признает благородным и честным…
Я не случайно дал большой фрагмент текста о Башмачкине и молодом человеке. Давно принято считать, что образ Акакия Акакиевича — образ «маленького человека». Не отрицая этой ипостаси гоголевского героя, хочу поделиться и другой: в жизни и личности Акакия Акакиевича Башмачкина много признаков… гения. Символ его гениального творчества в повести — его каллиграфия. Обыкновенный переписчик бумаг, ничтожнейший нижний чин в российской табели о рангах — подлинный Художник. Достаточно пронаблюдать его в процессе творчества, и… провокация Гоголя очевидна. Его герой даже берет бумаги в свою каморку для того, чтобы продолжать переписывать их.
Вот как описывает Гоголь процесс творчества:
Там, в этом переписыванье, ему виделся какой-то свой разнообразный и приятный мир. Наслаждение выражалось на лице его; некоторые буквы у него были фавориты, до которых если он добирался, то был сам не свой: и подсмеивался, и подмигивал, и помогал губами, так что в лице его, казалось, можно было прочесть всякую букву, которую выводило перо его. <…> Вне этого переписыванья, казалось, для него ничего не существовало. <…>
Но Акакий Акакиевич если и глядел на что, то видел на всем свои чистые, ровным почерком выписанные строки, и только разве если, неизвестно откуда взявшись, лошадиная морда помещалась ему на плечо и напускала ноздрями целый ветер в щеку, тогда только замечал он, что он не на середине строки, а скорее на средине улицы. Приходя домой, он садился тот же час за стол, хлебал наскоро свои щи и ел кусок говядины с луком, вовсе не замечая их вкуса, ел все это с мухами и со всем тем, что ни посылал Бог на ту пору. Заметивши, что желудок начинал пучиться, вставал из-за стола, вынимал баночку с чернилами и переписывал бумаги, принесенные на дом. Если же таких не случалось, он снимал нарочно, для собственного удовольствия, копию для себя, особенно если бумага была замечательна не по красоте слога, но по адресу к какому-нибудь новому или важному лицу.