Коли камней много наворочено по кечкару, что и невдогадь проехать по нему — это костливой берег. Так вот и у нас. В Онеге будешь — там это увидишь вчастую. Там больно море не ладно, костливо!
Вот это, — продолжал он опять, — что вода осталась от полой воды, лужи — залёщины. Так и знай! Ну да ладно же, постой!
Он замолчал, пристально всматриваясь в море. Долго смотрел он туда, потом обернулся ко мне с замечанием:
— А ведь про ладью-то про эту я тебе даве соврал: ладья-то ведь соловецкая! Не треску, а, знать, богомольцев повезла.
— Почему же ты так думаешь?
— Да гляди: на передней мачте у ней словно звездочка горит. У них навсегда на передней мачте крест живет медный; поближе бы стала, и надпись бы на корме распознал. Они ведь у них... ладьи-то расписные такие бывают. Поэтому и вызнаем их. И ладье ихней всякой имя живет, как бы человеку примерно: Зосима бы тебе, Савватий, Александр Невский.
Между тем волны начали плескать на песок заметно чаще и шумливее; в лицо понес значительно свежий ветер (NO), называемый здесь полуношником. Ладья обронила паруса. Небо, впрочем, по-прежнему оставалось чисто и ясно. Поверхность моря уже заметно рябило волнами. Ямщик мой не выдержал:
— Вот ведь правду я тебе даве сказал: нет в нашем море спокою. Завсегда падет какой ни есть ветер, вон и теперь на голомянной (морской) сменился.
При этих словах он повернул лицо на сторону ветра и, не медля ни минуты, опять заметил:
— Межник от полуношника ко встоку (ONO), ко встоку-то ближе, вот какой теперь ветер заводится. Пойдет теперь взводень гулять от этого от ветра, всегда уж такой, из веков!
Едва понятная по множеству провинциализмов, речь моего собеседника была для меня еще не так темна и запутанна, как темна, например, речь дальних поморов. На наречие ямщика, видимо, влияли еще близость губернского города и некоторое общение с проезжающими. В дальнем же Поморье, особенно в местах, удаленных от городов, мне не раз приходилось становиться в тупик, слыша на родном языке от русского же человека непонятные речи. Прислушиваясь впоследствии к языку поморов, наряду с карельскими и древними славянскими, я попадал и на такие слова, которые изумительны были по своему метко верному сочинению. Таково, например, слово нежить, заключающее собирательное понятие о всяком духе народного суеверия: водяном, домовом, лешем, русалке — обо всем, как бы не живущем человеческой жизнью. Много находил я слов, которые, кажется, удобно могли бы заменить вкоренившиеся у нас иноземные; например: махавка — флюгер, перёшва — бимс, брус для палубной настилки, возка — транспорт, голомя — морская даль, дрог — фал для подъема реи, красная беть — полный бейдевинд, бётать — лавировать, приказенье — люк, упруга — шпангоут и пр., и пр. Правда, что в то же время попадаются и такие слова, каковы, например: лемеха — подводная отмель, падера — бурная погода с дождем, алаж — место на судне, усыпанное песком и заменяющее печь, гуйна — будка на холмогорском карбасе... Но об этом в своем месте.
— Что это тебя охмарило, твоя милость? — снова заговорил мой ямщик.
— Что ты говоришь? — спросил я.
— Да, вишь, тебя словно схитил кто, осерчал, что ли?
— Задумался.
— То-то. А я думал, не от меня ли мол?
— А что, земляк? — начал я, чтобы поддержать снова завязавшийся разговор между нами.
— Чего твоей милости надо, спрашивай!
— Неужели у вас только на море и промысел?
— У нас-то?
— Да.
— Не все у моря: в город ходят, на конторах там живут, суда опять чинят...
— Да, ведь, вы и хлеб, кажется, сеете?
— Как же! Треть ржи высеваем, две трети жита (ячменя). Да что ты захотел от нашего хлеба? Только ведь слава-то, что сеем, себя надуваем, а гляди, все казенный едим: своего не хватает. Вон лета-то наши, видишь, какие у нас: все холода стоят. Где ему тут хлебушку уродиться? Не уродиться ему, коли и хорошее лето задастся. Вот и посеем, и надежду на это большую положим, и ждем, и в радость приходим: взойдет наше жито, и семя нальется. А там, гляди, из кажной мшины и пошел словно пар туманом: все и прохватит и позябнет твой хлеб — твои труды. Из чего тут биться, к какому концу приведешь себя? Ни к какому. Верь ты слову!
— Вон, коли хочешь, поле-то наше, все оно тут налицо! — продолжал ямщик, опять указывая на море. — Это поле и пахать не надо: само, без тебя, рожает. Вон откуда мы хлебушко-то свой добываем, и не обижает, ей богу! Поведешь с ним дело, без лихвы не выйдешь из него, ей богу!..
Мы повернули в гору. Вода значительно прибывала, чем дальше, тем больше. Волны морские становились круче и отдавали глухим шумом, который так увлекателен был во всем этом безлюдье. Есть где было разгуляться и этому морю, и этому шуму, из-за которого не слыхать уже было ни чаек, не видать уже было ладьи, ни сторожевых карбасов. Мы ехали недолго и, стало быть, немного, когда под нашими ногами, под горой, раскинулась неширокая река Солза, а по другую сторону — небольшое селение того же имени, с деревянной церковью. Надо было переезжать на карбасе и тащить свои вещи пешком с полверсты для того, чтобы взять новых лошадей и проверить личными расспросами ту поговорку, которая ходит про солзян, и по смыслу которой, будто они, выходя на морской берег, к устью реки своей, и видя идущую морем ладью, говорят на ветер: «Разбей, Бог, ладью — накорми Бог Солзу». Настоящий же смысл этого присловья оказался таков, что Солза, находясь в довольно значительном удалении от моря, на реке, в которую только осенью (и то в небольшом количестве) заходит сёмга, живет бедно, живет почти исключительно, можно сказать, случайностями: или той же починкой разбившейся о ближайший, богатый частыми и значительными по величине песчаными мелями морской берег ладьи, или ловлей морского зверя — белуги, которая только годами заходит сюда. Хлебопашество в Солзе также незначительно, по бесплодию почвы и суровости полярного климата, и вообще деревушка эта и при наглазном осмотре гораздо беднее многих других.
Так же незначительно хлебопашество и в следующем поморском селении Нёноксе, но посад этот несравненно богаче и многолюднее Солзы. Не говоря уже о том, что Ненокский посад,