свадьба бывает, Глеб? Не тупи. Уже четвертак разменяем, прикинь. Ну? Чего молчишь?
Николай с экрана исчез. Теперь показывали какого-то лысого толстяка в очках. Должно быть, очередного эксперта.
Глеб прикрыл веки и помотал головой. И в ту же секунду услышал из телефона:
– Глебка, твоють! Ты куда пропадаешь? Да что такое с этой чёртовой связью?!
– Я это… – Глеб прокашлялся, попытался взять себя в руки. – Только из-за города прикатил. Подустал малёха. В Слансарге был. Тебе… Тебе название ни о чём не говорит?
– А о чём оно должно мне сказать? – голос друга звучал непосредственно. И вполне искренне.
Неужели он… Он не помнит? Но… как же? Как?!
– Да так, – улыбнулся Глеб своим мыслям.
На автомате кинул быстрый взгляд за межкомнатную арку, в гостиную. Усмехнувшись, подмигнул подсвеченному изнутри зеркальному шкафу с коллекцией минералов. Потом встал из-за стола, не спеша приблизился к окну. Стемнело. Город зажигал фонари и рекламу. Громада нового кино-мультиплекса оставалась пока чёрной. Что они, вывеску включить не могут? Мало того что название дали идиотское – «USATORI» – японское какое-то… японаматьское, так ещё и…
– Глебка! Да что с тобой сегодня? – в голосе друга звякнула нотка обеспокоенности. – Может, мне попозже перезвонить?
– Не, не надо, – опомнился Глеб. – Когда, говоришь, отмечать будете?
– В субботу. В «Гранд-паласе» на Мойке. Но если ты забьёшь на работу и приедешь в четверг, то в пятницу мы с тобой хапнем мясца, коньячка и махнём на природец. Шашлычок заварганим. Вдвоём, а? На электричке. Ну как, брат, заманчивое предложение?
– Заманчивое? Не то слово, Колян! – ответил Глеб и чуть не рассмеялся.
Наконец, лампы за окном проморгались, и гигантские буквы на крыше кинотеатра вспыхнули огненно-красным, выстрелив в мрачное досель небо торжественным салютом.
Вот только «U» через пару секунд потухла.
А «I» вообще не зажглась.
Кошкинд
Его нашли на Варшавском вокзале зимой 1923-го.
На вид мальчонке было лет восемь-девять, не больше. Он сидел, забившись в угол – грязный, жалкий, дрожащий от холода и страха, завернувшийся в засаленную, пропитанную всей грязью войны солдатскую шинель, с размазанными по лицу соплями и обломком черствой баранки в крохотной ручонке, покрытой страшными язвами. Мимо сновали взрослые, все как один безразличные и равнодушные, похожие на ожившие статуи. Изредка, подволакивая ослабшие от голода лапы, трусили туда-сюда тощие шавки, очень нехорошо, по-звериному недобро – как на жратву, поглядывая в его сторону.
Потом перед детскими глазами выросли высокие серые валенки в блестящих галошах, а откуда-то сверху, словно с благословенных Господом небес, прокатился раскатом густой бархатистый бас:
– Что ж ты, парнище, неуж помирать прям туточки собрался? Ну, этого я тебе, братишка, никак не позволю.
Ещё через секунду к мальчику опустились две огромные, грубые и теплые, терпко пахнущие луком ладони, подхватили его с пола и крепко прижали к дорогому и мягкому черному сукну роскошного барского пальто.
– Да ты не боись, милай, – пропел всё тот же голос, только теперь он звучал тихо и ласково, в самое ухо, – не боись. Всё, паря, хорошо. Просто замечательно теперь всё…
Самуил Кошкинд, статный высокий блондин среднего на глазок возраста, не лишённый той грубоватой мужественной привлекательности, что так нравится представительницам прекрасной половины человечества, вышел на балкон третьего этажа босиком, в домашних трениках, растянутых на коленях, в белой майке. Встал у перил с крохотной чашечкой ароматного, только что заваренного в медной турочке кофе и длинной тонкой сигаретой шоколадного цвета.
Он крайне внимательно, по-хозяйски, оглядел привычный глазу пейзаж – недавно отремонтированную автодорогу набережной, коричнево-маслянистую гладь Обводного, на том берегу – жутковатую кирпичную громаду «Красного Треугольника», издохшего в агонии девяностых. После рекогносцировки сделал маленький глоток и глубоко затянулся, сократив длину сигареты на треть, но жизнь, увы, ни на долю секунды.
Из комнаты сквозь колышущуюся тюлевую занавеску донесся томный, до конца ещё не проснувшийся женский голос приятного консерваторского тембра:
– Муля-а-а… Прикрой дверь, хо-о-олодно!
– Хорошо, родная, – тихо, никому кроме себя не слышно ответил Самуил, однако не сделал ни единого движения, чтобы исполнить просьбу.
Кошкинд сосредоточился на предстоящем. Сейчас ему не было дела ни до кого стороннего. Даже до той, что горячо и самозабвенно любила его последние два месяца…
Перерезавший жизненный путь тогда, неприятной сырой зимой двадцать третьего года, мужчина, подобравший ребёнка на вокзале, оказался не кем иным, как Виктором Стрельниковым, известным в очень узких кругах специалистом по решению деликатных проблем. Человек на первый взгляд добрый и весёлый, душа компаний, на истинную поверку – для посвященных, конечно – числился штатным монстром и хладнокровным чудовищем, для коего не было в мире ничего святого. И мальчонка-то ему понадобился только для грязной своей проклятущей работы. На раз.
Стрельников жонглировал человеческими жизнями с дьявольской легкостью – травил, стрелял, резал, устраивал катастрофы, устраняя неугодных и провинившихся. С искренней самоотдачей трудился на новое правительство и фигурой считался неприкосновенной. Посему в выборе гнусных средств не стеснялся и после актов особо не прятался, заметая следы порой слишком небрежно. Но фантазию проявлял замечательную, потому как просто так кого шлёпнуть – безыскусных мерзавцев и так полон эшелон.
Сейчас же дельце предстояло в высшей степени интересное. Надобно было учинить расправу над знаменитым французским журналистом, пребывающем в молодой Советской республике по заданию французских коммунистов. И Виктор озадачился не на шутку. Хотелось всё сделать не просто чисто. Виртуозно. Чтоб никто ничего даже не заподозрил.
Жюль, так звали француза, человеком был не просто авторитетным и в широких европейских кругах известным, но прямым и открытым, поэтому и русские репортажи его читали по всему миру. В острых статейках вездесущего иностранца наряду с положительными отзывами о послереволюционном строительстве общества звучало много такой критики, с которой нынешние правители согласиться не могли, но и напоказ всему белу свету переборы свои, жестокости и глупости выставлять, естественно, не стремились.
Самое ужасное, что Жюль не давал абсолютно никаких поводов к собственному выдворению за пределы молодой соцреспублики. Более того, в столицу, коей вновь стала Москва, за правительством, где был бы под неусыпным чекистским оком, проклятый иноподданный не последовал. Остался в Петрограде-городе, бунтарскими своими настроениями известном. Недобитые эсеры и монархисты, те, что не покинули Россию с первыми волнами эмиграции и чудом выжившие, потихоньку выползали из затхлых нор своих, и, будучи людьми, бесспорно, грамотными, настроение вокруг себя создавали нервическое. Француз хоть и был честным коммунистом, в стороне от стихийных и, увы, не всегда бескровных, дискуссий оппонентов с большевиками оставаться не мог. Тем и заслужил тайное недовольство власть имущих.
Стрельников,