в долг и до наступления лета закончить наконец ремонт первого этажа, иначе его песенка спета.
Жирным пятном в моем супе плавал кусочек кимчи. Вспомнились лоскуты кожи, которые снимала с лица перебинтованная девушка. Как можно безучастнее я спросила Парка, не видел ли он француза. Три дня назад уехал Джун Ох, и с тех пор Керран не показывался, на двери комнаты висела табличка «Do not disturb»[12]. Вещей на стирку он не отдавал и не приходил читать в гостиную. О его присутствии можно было догадаться только по шуму воды в ванной, следам зубной пасты на раковине и постепенно тающему куску мыла. Днем раньше мы пересеклись возле супермаркета, Керран прошел мимо, не проронив ни слова. Стоял густой туман, это правда, но мы были всего в паре метров друг от друга.
Парк пробубнил, что пора бы сходить к зубному. Я посмотрела на старика. Когда он жевал, движения его горла напоминали трепыхание птенца, который совсем недавно вылупился и вот-вот умрет.
Вечером я позвонила Джуну Оху. Спросила, как дела, и сказала, что расстаюсь с ним. Молчание. Мне даже показалось, он повесил трубку. Наконец Джун Ох спросил почему. Встав с кровати, я отдернула штору. Шел мокрый снег. Накрыв голову газетой, по тротуару спешил прохожий. Вот он свернул в переулок и исчез из виду. Блекло и обессиленно Джун Ох сказал, что устал и не станет удерживать меня, поговорим об этом позже.
Я сняла шерстяное платье. Подошла ближе к окну, прижала живот и грудь к стеклу. Когда тело онемело от холода, я легла спать.
За стенкой шелестело перо — движения руки медленные. На улице по ветру мчались сухие листья. Шелест пера — без напора. В нем грусть. Или, скорее, меланхолия. Наверное, женщина улеглась у художника на ладони, обвила пальцы, ластится к бумаге. Перо не смолкало всю ночь. И некуда было деться от этой муки, хотелось заткнуть уши. Пытка продолжалась до самого рассвета, пока перо не смолкло, и только тогда, вконец обессиленная, я уснула.
* * *
На четвертый день вечером, не выдержав, я постучалась к нему в комнату. Услышала, как за дверью звякнуло: он закрыл пузырек с чернилами. Появился на пороге босиком, под глазами темные круги. Рубашка под свитером топорщится. На письменном столе — ворох рисунков и эскизов, коробочка лапши быстрого приготовления. Я переминалась с ноги на ногу.
— Молодой человек, тот, которого вы видели на днях, это совсем не то, что вы думаете…
Керран нахмурился, словно пытаясь вспомнить, о ком речь. Потом на его лице отразилось удивление. Я почувствовала себя идиоткой. Спросила, не нужно ли ему чего-нибудь, он ответил, нет, спасибо, он работает.
— Можно посмотреть новые рисунки?
— Вообще, мне не хотелось бы.
Мое смущение вытеснил гнев.
— Почему?
— Если я сейчас покажу ее, ту женщину, история так и останется незавершенной.
— Она останется незавершенной до тех пор, пока вы не разрешите мне взглянуть…
Керран подался в сторону, как будто хотел заслонить собой письменный стол. И сказал, приложив руку к затылку:
— Мне очень жаль, но рисунков я показать не могу.
Потом добавил, что у него нет сейчас времени, нужно проделать еще много работы.
Я закрыла дверь.
Потом открыла снова и опустошенным голосом сказала:
— Ваш герой. Он не найдет ее, если он такой же, как вы. Здесь он точно не найдет ее. Здесь ему нечего искать.
Керран сидел за столом и уже занес было руку над бумагой. Но потом замер. На кончике кисти набухала чернильная капля, вот-вот готовая сорваться. Мне показалось, на его лице промелькнуло отчаяние. Темная капля шлепнулась на лист, утопив в себе край пейзажа.
Я прошла по переулку до основного здания отеля, на кухне развернула мамину колбасу и, сев на пол, стала исступленно есть, заполнила едой тяготившее меня тело, набила его колбасой так, что чуть не задыхалась, и чем больше я ела, тем большее отвращение к самой себе испытывала и тем быстрее жевала, поглощая пищу жадно и торопливо, пока наконец, отупев от обжорства, не повалилась на пол и из желудка со спазмами не хлынула на ноги кислая рвота.
В коридоре зажглась зеленая лампа. Шум шагов. Вошел Парк. Обвел взглядом кухню. Посмотрел на мои растрепанные, упавшие на лицо волосы. Приподнял меня, стал гладить по спине, как гладят ребенка, успокаивая его, и, обернув своим пальто, отвел в мою комнату, всё — молча.
* * *
Весь следующий день, изнуренная болью в желудке, я делала все механически. Едва представлялась возможность, спешила к себе в комнату и ложилась на электрическую грелку, с подушкой под поясницей, раскинув руки и ноги, чтобы как можно меньше соприкасаться с собственной кожей. Только в ночной рубашке и было удобно — без тугого пояса, стягивавшего живот. Подолгу смотрела в окно.
Стук в дверь, два удара. Керран. Ему нужно снова сходить в супермаркет, где он тогда покупал чернила и бумагу. Если меня не затруднит, не могла бы я пойти вместе с ним, объяснить кое-что продавцу?
У меня перехватило дыхание.
Керран добавил, что ничего страшного, если я не пойду, он справится сам. Потом помолчал. И сказал — по-французски, — что я права. Вот уже много лет он не различает себя и своего персонажа. И ему неловко, что я трачу на него столько времени, скоро он возвращается домой. Через четыре дня.
И ушел.
Я добрела до кровати и сжалась под одеялом.
Он не имеет права уезжать. Сбегать, прихватив с собой всю эту историю. Выставлять ее на публику, показывать читателям на другом конце света. Он не имеет права бросать меня вот так, с моей историей, которая истощится и иссохнет здесь под скалами.
Это не было желанием физической близости. Оно невозможно — в отношении него, француза, иностранца. Да, именно так, это не любовь и не желание. Я заметила, как изменился его взгляд. Вначале он просто не видел меня, не придавал мне значения. Он по-настоящему осознал мое присутствие постепенно — подобно тому, как змея медленно обвивает спящего человека или как хищник выслеживает добычу. Теперь его взгляд, осязаемый, плотный, идущий из нутра, вобрал меня без остатка. Я поняла то, чего не понимала раньше, — что часть меня существует и на другом конце света тоже, а большего мне и не нужно. Нужно лишь одно — жить в касании его кисти к бумаге, в гибких линиях, в чернилах, погрузиться в них целиком, и пусть он забудет всех прочих