и на германский, австрийский и турецкий фронт посылали, а сами вино пили да в золоте и всяком благополучии купались, которые кадеты, Бардижи* и временное правительство, и которые всем нам, рабочим и крестьянам, могилу копают — всех их долой, и чтоб их не было! Да здравствует свобода, Советская власть!
— Да здравствует Советская власть!—разнеслось по площади.
— Ура! Наша взяла! —орал, надрываясь, Васька.
III.
ВАЖНЫЙ ДОКУМЕНТ
Наступили новые дни. Над бывшим станичным правлением развевался красный флаг, а над дверями атаманского кабинета маляр Гришка вывел красною краской: „Да здравствует Советская власть". Тут же пониже, он прицепил дощечку с надписью: „Председатель комитета И. Глушин".
Васька с Павлушкой ходили козырем. Еще бы, им было чему радоваться. Павлушкин отец возвратился домой, а Васька тоже поджидал со дня на день своего батьку.
Глушин говорил на митинге, что при Советской власти школы не только для барчуков, не только для тех, у кого карман потолще. Теперь даже наоборот — в первую очередь кто победней, тому в школе и место. Вообще же при Советской власти неграмотных не полагается, и безграмотность срам и позор.
— Эй, беднота, тащи детей в школу—и ребят, и девчат,— закончил- так свою речь Глушин,— а учение объявляется всем бесплатное.
После митинга Глушин встретил как-то Ваську.
— Ну что, Василий, в школу, значит, а?
Васька расплылся в улыбку.
— Прилежно будешь учиться?
— А то что-ж. Конечно,учиться буду. Да я уже буквы знаю.
— Кто ж тебя научил?
— Павлушкин отец учит, и Павлушку, и меня.
— И уже читать можешь?
— Пока не могу. Писать буквы могу.
— А расскажи-ка ты мне, как это ты поезд остановил.
Васька рассказал.
— А знаешь, — вдруг вспомнил Васька,—тебе, дядька, Павлушкин отец тогда письмо передал. Я его все в шапке хранил и носил. Раз ребята у меня шапку отняли, так я ее насилу, насилу отбил.
— А где-ж то письмо?
— И досель у меня. Принести?
— Принеси, принеси.
Васька побежал домой. Взяв лопату, он отправился в сарай. Откатив стоявшую в углу старую рассохшуюся бочку, он принялся рыть.
Вошла мать.
— Что ты, Васька, тут делаешь?
— Письмо рою.
— Как это „письмо рою?".
— Да так. Видишь рою. Глушину письмо...
— Какое письмо?
— Да то, помнишь? То, что я в шапке носил.
— Да ты-ж мне сказал, что шапку потерял.
— А я тогда нарочно сказал. Как это я шапку потеряю, когда в ней письмо?
— Так ты что-ж, дурак, письмо вместе с шапкой зарыл?
— Ага-ж.
— Ну, есть у тебя голова на плечах?
Васька почесал затылок.
— В самом деле,—подумал он.— я-ж мог письмо без шапки зарыть. Чего это меня угораздило?
И Васька расплылся в улыбку.
— Мамка, га-га!
— Чего гогочешь?
— Чудно. Как это я так?..
— Дурной ты, Васька.
— Должно, что дурной.
Вырыв ямку с пол-аршина глубиной, Васька вытащил какой-то испревший комок.
— Гляди, мать, цела?
Анна рассмеялась.
— Ну, а письмо?
— А вот и письмо.
Васька вытащил измятую, полусгнившую бумажку.
— Как же это она у тебя так спрела?
Васька расхохотался.
— Да я-ж в этой шапке еще и по дождю ходил.
Потерев рукавом бумашку, Васька понес ее Глушину.
— На, дядька, цела, схоронил.
Глушин развернул бумажку, на которой нельзя было ничего разобрать, так как писанные химическим карандашем буквы расплылись в одно сплошное пятно.
Чуть сдерживая улыбку, он обратился к Ваське.
— Спасибо. Важный документ ты сберег. От этого документа. брат, теперь все зависит. Молодец!
Васька сияющий пошел домой.
Глушин его остановил.
— Постой, Васька. Вот что я тебе скажу: учись, брат, хорошенько учись, чтобы ты все знал. Отчего человек и птица живет, отчего листок на дереве живой, а сорвешь, так он сразу засыхает; отчего в сундуке мамкина шаль пять лет пролежит, не испортится, а в землю зароешь, она и сгниет. Отчего это бывает, знаешь?
— Не знаю.
— Ну, так в школе все узнаешь. А за письмо спасибо. Большую ты мне, братец мой, службу сослужил...
Когда Васька ушел, Глушин подошел к окну и, глядя ему вслед, думал:
— Какой хороший, какой честный мальчик. Вот из таких пролетарских ребят вырастут новые люди, которые устроят на земле иную жизнь. На смену нам, вступившим в борьбу с богачами, выматывающими жилы у всех тружеников, растет новое поколение—дети рабочих и крестьян. Они донесут до конца наше победное красное знамя.
Надев шапку, он вышел на улицу.
— Пойду к товарищу Стрельцову, покажу ему это письмо,—решил он.— Пусть знает, что у него не ученик, а клад.
НОВЫЙ ТОВАРИЩ
В станице появился новый человек, Герасим Пушкарев. Приехал он из города Екатеринодара, несколько недель тому назад взятого большевиками.
О Пушкареве сейчас же заговорили в станице.
Говорили разное.
Все, сочувствовавшие Советской власти, очень его уважали, прислушивались к его голосу, советам и указаниям.
— Ишь, как ловко он все объясняет.
Несшие гарнизонную службу красные бойцы говорили о Пушкареве так:
— Вот это да! Вот это бывалый парень. С этим, брат, хоть в огонь, хоть в воду — не пропадешь, потому голова! Сразу видать-из рабочих. Одно слово большевик.
Ну, а тем, кому Советская власть не нравилась, те по уголкам шептались:
— Понимаешь,—говорил приятелю лавочник харчевни,— как приехал, так прежде всего из хаты икону вынес. Позвал хозяйку и говорит: „возьмите эту дощечку, у меня есть получше картины“,—да и поразвесил какие-то портреты. Хозяйка обиделась да и спрашивает, что это, мол, за люди на твоих картинах понарисованы, а он отвечает:—вожди, мамаша, вожди наши революционные. Вот это говорит, Ленин, а это... вот даже забыл, как он его назвал, Кармас какой-то.
— Як, як?
— Да Кармас, говорю, или Карлас,— не упомню.
— Может Карл Маркс?—поправил присутствовавший при их разговоре инспектор гимназии.
— А может и Карла Марс, кто его знает.
— Так-с... Ну-с?
— Ну, так вот. Что же это за человек, раз он вместо, икон немца на стенку повесил?
— Большевик,— ясно. И Россию-то они Германии продали, да немцы-ж к нам и Ленина прислали*.
— Говорят, что в городе большевики все церкви спалили и всех попов повесили.
— И я оце чув.
— А кто в церковь ходит, так пулеметом расстреливают.