лицом к карте европейской части России начала нашего столетия, спиной к классу.
— Мы слушаем, — отвлек его историк от внезапного увлечения географией.
— Значит, так. — Сыромятников почесался указкой. — Политика царя была трусливая и велоромная…
— Какая?
— Велоромная! — убежденно повторил Сыромятников.
— Вероломная. То есть ломающая веру, предательская. Дальше.
— От страха за свое царское положение царь выпустил манифест. Он там наобещал народу райскую жизнь…
— А точнее?
— Ну, свободы всякие… слова, собраний… Все равно ведь он ничего не сделал, что обещал, зачем же вранье-то пересказывать?
Мельников посмотрел на Наташу: она давилась от хохота!
И у класса этот скоморох имел успех. Да и сам Илья Семенович с трудом удерживал серьезность и под конец не удержал-таки.
— Потом царь показал свою гнусную сущность и стал править по-старому. Он пил рабочую кровь, и никто ему не мог ничего сказать…
Класс покатывался со смеху.
— Вообще после Петра Первого России очень не везло на царей — это уже мое личное мнение…
— Вот влепишь ему единицу, — сказал Мельников задумчиво и с невольной улыбкой, — а потом из него выйдет Юрий Никулин… И получится, что я душил будущее нашего искусства.
* * *
Светлана Михайловна была в учительской одна. Напевая мелодию какого-то вальса, она стояла, покачиваясь в такт и прикасаясь к лицу подаренными цветами.
Потом она поискала взглядом вазу. Вазы не было. Заглянула в шкаф: есть!
Но — как это понять? — оттуда торчит бумажка со словами:
Тут покоится счастье 9-го «В».
Счастье?
Что за фокусы? Сочинения где?!
Она нашла три двойных листка: две работы о Базарове, одна о Катерине. А остальные?!!
Светлана Михайловна попыталась рассмотреть, что там, в этой вазе, но не поняла. Тогда она перевернула ее над столом.
Хлопья пепла, жженой бумаги высыпались и разлетелись по учительской. Светлана Михайловна, роняя свои хризантемы — одни на стол, другие на пол, ошеломленно провела рукой по лбу и оставила на нем черный след копоти… Заметалась, сняла зачем-то телефонную трубку… Потом поняла: глупо. Не набирать же 01!
Она нагнулась и подняла свернутый трубочкой листок бумаги, прежде она этого не заметила. Там какой-то текст, по ходу чтения которого лицо Светланы Михайловны выражало обиду, гнев, смятение и снова обиду, доходящую до слез, до детского бессилия…
* * *
Урок истории шел своим чередом.
Теперь у доски был Костя Батищев. Этот отвечал уверенно, спокойно:
— Вместо решительных действий Шмидт посылал телеграммы Николаю Второму, требовал от него демократических свобод. Власти успели опомниться, стянули в Севастополь войска, и крейсер «Очаков» был обстрелян и подожжен. Шмидта казнили. Он пострадал от своей политической наивности и близорукости.
— Бедный Шмидт! — с горькой усмешкой произнес Мельников. — Если б он мог предвидеть этот посмертный строгий выговор…
— Что, неправильно? — удивился Костя.
Мельников не ответил, в проходе между рядами пошел к последней парте, к Наташе. И вслух пожаловался ей:
— То и дело слышу: «Герцен не сумел…», «Витте просчитался…», «Жорес не учел…», «Толстой недопонял…» Словно в истории орудовала компания двоечников…
И уже другим тоном спросил у класса:
— Кто может возразить, добавить?
Панически зашелестели страницы учебника. Костя улыбался — то ли уверен был, что ни возразить, ни добавить нечего, то ли делал хорошую мину при плохой игре.
— В учебнике о нем всего пятнадцать строчек, — заметил он вежливо.
— В твоем возрасте люди читают и другие книжки! — ответил учитель.
— Другие? Пожалуйста! — не дрогнул, а, наоборот, расцвел Костя. — «Золотой теленок», например. Там Остап Бендер и его кунаки работали под сыновей лейтенанта Шмидта, — рассказать?
Классу стало весело, Мельникову — нет.
— В другой раз, — отложил он. — Ну кто же все-таки добавит?
Генка поднял было руку, но спохватился, взглянул на Риту и руку опустил: пожалуй, она истолкует это как соперничество…
— Пятнадцать строчек, — повторил Мельников Костины слова. — А ведь это немало. От большинства людей остается только тире между двумя датами…
Вообще-то, страшноватое вырвалось откровение; годится ли изрекать такое перед начинающими жить? Так-таки ничего, кроме дат и черточки? Откровенно глядя на одну Наташу, Мельников спросил сам себя:
— Что ж это был за человек — лейтенант Шмидт Петр Петрович? — И заговорил, ловя себя на пристрастии, коего историку полагается избегать: — Русский интеллигент. Умница. Артистическая натура — он и пел, и превосходно играл на виолончели, и рисовал… что не мешало ему быть храбрым офицером, профессиональным моряком. А какой оратор!.. Завораживали матросов его речи. Но главный его талант — это дар ощущать чужое страдание острее, чем собственное. Именно из такого теста делались праведники на Руси… И поэты. И бунтари.
Остановившись, Мельников послушал, как молчит класс. Потом вдруг улыбнулся:
— Знаете, сорок минут провел он однажды в поезде с женщиной и влюбился без памяти, навек — то ли в нее, то ли в образ, который сам выдумал. Красиво влюбился! Сорок минут, а потом были только письма, сотни писем… Читайте их, они опубликованы, и вы не посмеете, вернее, не захочется вам — с высокомерной скукой рассуждать об ошибках этого человека!
— Но ведь ошибки-то были? — нерешительно вставил Костя, самоуверенность которого сильно пошла на ущерб.
Мельников оглянулся на него и проговорил рассеянно:
— Ты сядь пока, сядь…
Недовольный, но не теряющий достоинства Костя повиновался.
— Петр Петрович Шмидт был противником кровопролития, — продолжал Мельников. — Как Иван Карамазов у Достоевского, он отвергал всеобщую гармонию, если в ее основание положен хоть один замученный ребенок… Все не верил, не хотел верить, что язык пулеметов и картечи — единственно возможный язык переговоров с царем. Бескровная гармония… Наивно? Да. Ошибочно? Да! Но я приглашаю Батищева и всех вас не рубить сплеча, а прочувствовать высокую себестоимость этих ошибок!
…Слушает Наташа, и почему-то горят у нее щеки. Напрягся класс: учитель не просто объясняет — он негодует, переходит в наступление…
— Послушай, Костя, — окликнул Илья Семенович Батищева, который вертел в руках сделанного из промокашки голубя. — Вот началось восстание, и не к Шмидту — к тебе приходят матросы… Они говорят: «Вы нужны флоту и революции». А ты знаешь, что бунт обречен, что ваш единственный крейсер, без брони, без артиллерии, со скоростью восемь узлов, не выстоит. Как тебе быть? Оставить матросов одних под пушками адмирала Чухнина? Или идти и возглавить мятеж и стоять на мостике под огнем и, если не вмешается чудо, погибнуть наверняка…
— Без всяких шансов на успех? — прищурился Костя, соображая. — А какой смысл?
Его благоразумная трезвость вызвала реакцию совсем неожиданную.
— Да иди ты со своими шансами! — вдруг негодующе взорвалась Рита; это было, похоже, продолжением каких-то давних разногласий, тогда она поддавалась