её сторонились. В лагере меня поселили с Галей в одной комнате, и я однажды заметила, что печенье, конфеты и вафли, которые выдают нам на ужин, Галя не съедает, складывая в целлофановый пакет, и фрукты тоже не ест — отдаёт младшей Иринке. Потом это заметили и другие.
— Почему конфеты не ешь? — как-то спросила Наташка, соседка по шкафчику.
— Не хочу, — тихо ответила Галя, теребя мешок.
— Ну мне отдай! Я хочу! — не отставала Наташка и протянула руку к мешку.
— Не трожь! Это маме. Маме! Понятно? — залилась краской Галя.
…В седьмом классе со мной учился Дима Синицын — сидел сзади через парту от меня. И вот однажды он не пришёл в школу. В кабинет географии вошла математик Софья Ильинична — наша классная, и что-то поспешно встревоженно рассказала географине. Та округлила и без того большие глаза под густыми чёрными бровями, прижала журнал к груди, подняв острые плечи, и сидела так какое-то время молча. Потом по школе поползли слухи, учителя шептались, обрывки информации всё же просачивались, как вода сквозь твёрдую каменистую почву. И вскоре мы узнали, что Димкиного папу убили. Его то ли выдавливали конкуренты с хлебного для таксиста места — площади у железнодорожного вокзала, а он не сдавался и не уходил на окраины, где заработок в разы меньше, то ли не захотел делиться и платить «дань» тем товарищам, которые объявили это место своим. С каждым днём у этой истории прорисовывались детали, она обрастала новыми ужасными подробностями. Через неделю в школу вернулся Димка, серый, с отсутствующим взглядом, будто глаза его выстирали белизной, и ни с кем не разговаривал. Потом он стал прогуливать уроки, хамить учителям и жестоко колотить одноклассников.
Из маминых и бабушкиных рассказов о войне я знала о Ленинграде и голоде, тогда о белом хлебе можно было только мечтать. Каждый день и каждую ночь погибали люди, так много людей, что целые дома оставались пустыми… А мы всегда были вместе: мама, папа, Жека и я. Мы жили в тёплой светлой квартире с окнами на магистраль. Я любила засыпать под жужжание автомобилей и гул троллейбусов. Любила зимними вечерами смотреть на проспект, казалось, что снег валит прямо из фонарей. Люди в машинах куда-то спешили, неслись, и машины всё не кончались и не кончались. А на столе у нас была жареная картошка с салом, на балконе стоял огромный бак квашеной капусты, солёные огурцы с помидорами — сколько хочешь, а по воскресеньям ещё и пирог с повидлом, — значит, жили мы хорошо.
Бывало, в новогодних мешках мы находили шоколадные яйца «киндер-сюрприз» или «пушистые» шарики «Рафаэлло», ну а модная кукла Барби — сногсшибательный подарок, гарантия восторгов и неудержимого счастья! И, конечно, как всё хорошее, новогодняя ночь и каникулы пролетали слишком быстро, ждала школа, новая четверть, уроки. Чем-то вроде компенсации за пролетевшие праздники, милым утешительным призом от Деда Мороза был Старый Новый год. Мы приходили встречать этот праздник к бабушке с дедушкой, собирались семейным кругом. Папа брал гитару, обязательно пели «Хмуриться не надо, Лада», пели про «Чёрного кота», а также о том, как «у леса на опушке жила зима в избушке», и другие добрые, душевные песни шестидесятых-семидесятых. И загадывали, загадывали! Бабушка открывала заготовленный на зиму компот из спелых дачных яблок — в нём-то мы, дети, и топили свои сожжённые бумажки с желаниями. Однажды я написала своё желание толстым чёрным маркером, который пропитался в бумагу и та напрочь отказывалась гореть. Пришлось есть это желание сырым, обильно запивая компотом. А на бумажке той большими печатными буквами было выведено: «ХОЧУ СОБАКУ, ПОЖАЛУСТО»… Собаки в моей жизни так и не случилось, возможно, писать тогда нужно было помельче, или вместо маркера взять простой карандаш, или тщательней разжёвывать…
Единственный раз стало отчаянно тоскливо на душе, когда на Новый год я обнаружила под ёлкой коньки, судя по размеру, предназначенные для меня. Фигурные коньки были моей мечтой, я едва научилась кататься, но нога выросла, и мне нужен был полный тридцать седьмой размер. Я села под ёлку, взяла в руки эти коньки, серые, совсем не такие, в каких обычно показывают фигуристов по телевизору, да и не так уж важно, что серые, они были явно ношенные, аккуратно закрашенные царапины и морщинки, залегшие на коже в области голеностопа, выдавали их серьёзный стаж. Кто-то уже катался в них и набил, пожалуй, немало синяков. Кто-то уже пользовался моей мечтой, и она не была для него мечтой вовсе и чем-то волшебным не была… Между тем взрослые с ожиданием смотрели на меня, в растерянности прижавшую к груди коньки, и нужно было скорее что-то говорить, а мне вдруг стало так больно смотреть на родителей. Впервые я ощутила беспомощность мамы и папы, отчего их стало невыносимо жалко, и я ничего не могла с этим поделать. Ведь если бы только они могли, они подарили бы мне новые, самые дорогие коньки из лучшего спортивного магазина Омска. Да чего там Омска, они съездили бы в Москву, на другой край планеты за самыми белыми настоящими фигурными коньками. Но они не могли. И я впервые это ощутила…
Однажды нам всё-таки пришлось расстаться. Я и подумать не могла раньше, как это — жить в разных городах. Когда мне было тринадцать, папа уехал работать в Москву.
Вокзал. Мы провожаем папу в далёкий город, в котором ни я, ни Жека не бывали. Папа старается говорить бодро, непринуждённо и даже улыбается. Он скоро вернётся, три-четыре месяца — это не так уж и много. И потом, мы же будем слать телеграммы и писать письма! Это так здорово — писать письма, а получать — и того приятнее! Время до отправления поезда всё меньше и меньше, пора прощаться. Я смотрю на папу, мне словно бы и не верится, что это действительно происходит — ведь папа никогда не уезжал так надолго. Но поезд уже стоит на перроне, проводница поглядывает на часы, на папином плече большая дорожная сумка с вещами, пакет с провизией в дорогу — всё по-настоящему. Папа действительно сейчас уедет на ту тяжёлую стройку так далеко, для нас: мамы, Жеки и меня… Вот он треплет волосы у меня на макушке: «Ну, Юляка, давай!». И тут какая-то огромная горячая волна рождается внутри меня, движению которой я стараюсь противостоять, но она оказывается сильнее и упрямее, поднимается всё выше, накрывая меня вместе с макушкой, на которой лежит папина ладонь: я бросаюсь к папе, моему хорошему,