на гражданскую службу он управлял конторой по закупке металлов, был чиновником Ассигнационного банка, обер-прокурором 3-го департамента Сената, директором Юнкерской школы и императорской Публичной библиотеки, статс-секретарём Государственного совета и президентом Академии художеств, возродивший Академию из хозяйственного и художественного упадка.
По жене своей Елизавете Марковне, урождённой Полторацкой, Оленин состоял в отдалённом родстве с Батюшковым. Он был на двадцать четыре года старше юного родственника и ещё меньшего, чем Батюшков, роста. Из-за его деятельной натуры (и малого роста) современники называли его “живчиком”. Пушкин, получивший от Оленина отказ выдать дочь Анну, зло и несправедливо описал его в черновиках к “Онегину”: “Тут был отец ее пролаз / Нулек на ножках”. Несколькими годами ранее в доме Алексея Николаевича на Фонтанке нашёл поддержку собственным начинаниям Батюшков. В отличие от дома Муравьёвых, живших более семейственно, – дом Олениных служил пристанищем самых разных людей искусства и науки. Его салон часто называли Ноевым ковчегом. Будучи по роду занятий учёным-любителем, а по характеру и чину – государственником-имперцем, Оленин мыслил “ампиром”. Он рассматривал античную и русскую древность в качестве материала в искусстве для возвышения государственных побед, институций и героев. Он с одинаковым интересом относился и к Карамзину, и к Шишкову, поскольку каждый из них по-своему выражал дух времени. Античник-любитель, он был полезен и Монферрану, по совету Оленина поместившему на постамент Александрийской колонны копии военной амуниции – и Гнедичу, которого пристроил на библиотечную должность и воодушевил переводить “Илиаду” гекзаметром (а не александрийским стихом, как тот сперва начал). В “Драматическом вестнике”, который Оленин затеял для “продвижения” русского театра, Батюшков опубликует первые переводы из Тассо. Лучшие эссе для “Сына отечества”, тоже инициированного Олениным, поэт напишет по его рекомендации. Муравьёв знал, насколько важны для поэта досуг, интимность, праздность. Насколько важна интеллектуальная, артистическая среда – питательная для любого, особенно начинающего, таланта – знал Оленин. Эстетическая позиция “между крайностями”, которую занимал Алексей Николаевич и которая составляла “ампирный” дух его салона, хорошо подмечена в письме Жуковского. “Дом его есть место собрания авторов, которых он хочет быть диктатором, – пишет он в письме Елагиной, – в этом доме бывал и Батюшков, которого место занял теперь я; здесь бранят Шишкова, и если не бранят Карамзина, то, по крайней мере, спорят с теми, кто его хвалит”[13].
В доме Оленина Батюшков не только чувствует вкус к изящному, он усваивает язык, на котором об изящном разговаривают. Оленин – универсалист, и это тоже урок для Батюшкова: границы культур проницаемы; в искусстве одно влечёт другое; нет ничего худшего, чем культурная изоляция. Наконец, в доме Оленина много бранят, и спорят, и критикуют, и этому языку – сатирического злословия – Батюшков научится тоже здесь. Как уже было сказано, его официальный дебют состоится на страницах “Новостей русской литературы” с пометкой от издателя “Благодарим г. автора за сию пиесу и помещаем её с особливым удовольствием”. Стихотворение будет называться “Послание к стихам моим” – сатира обоюдоострая, о чём говорит уже эпиграф из Вольтера: “Освистывайте меня без стеснения, собратья мои, я отвечу вам тем же”.
<…>
Куда ни погляжу, везде стихи марают,
Под кровлей песенки и оды сочиняют.
И бедный Стукодей, что прежде был капрал,
Не знаю для чего, теперь поэтом стал:
Нет хлеба ни куска, а роскошь выхваляет
И грациям стихи голодный сочиняет;
Пьет воду, а вино в стихах льет через край;
Филису нам твердит: “Филиса, ты мой рай!”
Потом, возвысив тон, героев воспевает:
В стихах его и сам Суворов умирает!
Бедняга! удержись… брось, брось писать совсем!
Не лучше ли тебе маршировать с ружьем!
Плаксивин на слезах с ума у нас сошел:
Все пишет, что друзей на свете не нашел!
Поверю: ведь с людьми нельзя ему ужиться,
И так не мудрено, что с ними он бранится.
Безрифмин говорит о милых… о сердцах…
Чувствительность души твердит в своих стихах;
Но книг его – увы! – никто не покупает,
Хотя и Глазунов в газетах выхваляет.
Глупон за деньги рад нам всякого бранить,
И даже он готов поэмой уморить.
Иному в ум придет, что вкус восстановляет:
Мы верим все ему – кругами утверждает!
Другой уже спешит нам драму написать,
За коей будем мы не плакать, а зевать.
А третий, наконец… Но можно ли помыслить —
Все глупости людей в подробности исчислить?..
Напрасный будет труд, но в нем и пользы нет:
Сатирою нельзя переменить нам свет.
Зачем с Глупоном мне, зачем всегда браниться?
Он также на меня готов вооружиться.
Зачем Безрифмину бумагу не марать?
Всяк пишет для себя: зачем же не писать?
Дым славы, хоть пустой, любезен нам, приятен;
Глас разума – увы! – к несчастию, не внятен.
Поэты есть у нас, есть скучные врали;
Они не вверх летят, не к небу, но к земли.
<…>
Николай Гнедич. Ближайший друг и конфидент Батюшкова, адресат большинства его писем. Дружба между ними завязалась ещё в департаменте народного просвещения, где Гнедич работал писцом – как впоследствии его земляк Гоголь и герой “Шинели” Башмачкин. Дружбе с Гнедичем Константин Николаевич придавал какое-то почти сакральное значение (сам Гнедич в дружбе оставался прагматиком). Наверное, в нелёгкой судьбе товарища Батюшков слышал рифму собственным невзгодам. Впрочем, сам Гнедич “удары судьбы” не романтизировал, а, наоборот, скрывал и только упрямее шёл к цели. При склонном к унынию и самоедству Батюшкове он был как Штольц при Обломове и часто брал с поэтом снисходительный, даже грубоватый тон (“турецкого табаку пришлю такого, что до блевоты закуришься”[14]).
Судьба Гнедича была, действительно, невесёлой. Его детство прошло в полумужицкой среде небогатой малороссийской усадьбы. Он рано потерял родителей, “старосветских помещиков” из Полтавской губернии, и был девяти лет от роду помещён в Полтавскую духовную семинарию (откуда вынес брутальный бурсацкий юмор и чтение стихов нараспев). В раннем детстве он переболел “воспой”, его лицо осталось обезображено, а правый глаз утрачен. На портретах его изображали, как одноглазого Кутузова, с одного бока. На единственной картине, где он справа, он в специальных очках, в которых синяя шторка прикрывает вытекший глаз.
Внешнее уродство Гнедич компенсировал модными нарядами. Он носил невероятных расцветок шейные платки, запонки и пряжки, кружева и пёстрые жилеты, и забубённые шляпы. Первые годы в