вечером не принимают, что его сиятельство вернулся больше часа назад, а госпожа уже удалилась в свои покои.
– Чепуха, ты пьян или спятил? – Олаф де Савиль толкнул колосса, который возвышался в приоткрытых воротах, подобно одной из тех бронзовых статуй, что в арабских сказках встают на пути странствующих рыцарей, не давая им пройти к заколдованному замку.
– Сами вы, сударь мой, пьяны или с ума сошли, – возразил швейцар, чей обыкновенно пунцовый цвет лица от возмущения сменился на синий.
– Ничтожество! – прорычал Олаф-де Савиль. – Да если б не моя честь…
– Замолчите, или я сломаю вас о колено, а куски брошу на мостовую! – Гигант разжал кулак, и его длань оказалась больше и шире, чем гипсовая кисть, выставленная в витрине перчаточника на улице Ришельё[198]. – Не советую вам шутить со мной, молодой человек, даже если вы выпили одну-две лишних бутылки шампанского.
Олаф де Савиль в отчаянии так резко оттолкнул швейцара, что проник за ворота. Несколько слуг, еще не успевших лечь спать, прибежали на шум.
– Я уволю тебя, скотина, разбойник, иуда! Я не позволю тебе даже переночевать в особняке, убирайся, или я убью тебя как бешеную собаку! Не вынуждай меня пролить грязную кровь лакея!
И граф, лишенный собственного тела, с глазами, налитыми кровью, и с пеной у рта, сжав кулаки, бросился на огромного швейцара. Тот схватил одной рукой обе кисти противника и почти раздавил их тисками своих коротких пальцев, мясистых и узловатых, как у средневекового мастера заплечных дел[199].
– Послушайте, успокойтесь. – Гигант, довольно добродушный по природе человек, совершенно не опасавшийся своего противника, чтобы несколько охладить его пыл, прибавил к словам несколько тумаков. – Разве ж так можно? Оделись как светский человек, а потом явились посреди ночи, точь-в-точь смутьян какой-нибудь, и скандалите в приличном доме? Поосторожней надо с вином. Должно, отъявленный мерзавец – тот, кто вас так напоил. Я уж не стану вас бить, довольно будет выставить вас аккуратненько на улицу, пусть вас заберет патруль, если вы будете продолжать шуметь; воздух кутузки проветрит вам мозги.
– Подлецы! – Олаф де Савиль повернулся к лакеям. – Вы позволяете этому мерзкому каналье оскорблять вашего хозяина, благородного графа Лабинского!
Услышав это имя, слуги, как один, громко загоготали. Изрыв жуткого, гомерического, судорожного смеха потряс их обшитые галуном груди: «Этот сударик вообразил, что он – граф Лабинский! Ха-ха! Хи-хи! Неплохо придумано!»
Холодный пот залил виски Олафа де Савиля. Страшная мысль пронзила его мозг, как стальное лезвие, он почувствовал, что кровь стынет в его жилах. Смарра[200] раздавил его грудь коленом, или все происходит наяву? Неужто его разум помутился в бездонном океане магнетизма, неужто он стал жертвой какой-то дьявольской махинации? Его слуги, такие трусливые, покорные, раболепные, не узнали его. Или ему подменили тело так же, как одежду и карету?
– Вот, убедитесь сами, что вы не граф Лабинский, – ухмыльнулся один из самых наглых в лакейской своре. – Посмотрите-ка туда, вон он собственной персоной спускается с крыльца и идет сюда, желая узнать, что тут за шум.
Пленник швейцара обратил взгляд в глубину двора и увидел под полотном навеса молодого человека, высокого и стройного, с овальным лицом, черными глазами, орлиным носом и тонкими усиками, который был не кто иной, как он сам или его призрак, вылепленный руками дьявола с такой точностью, что любой бы ошибся и принял этот фантом за графа.
Швейцар отпустил Олафа. Слуги почтительно выстроились вдоль стены и, потупив глаза, с вытянутыми по швам руками застыли в полной неподвижности, как ичогланы[201] перед султаном; они встречали сие исчадие ада с почестями, в которых отказывали подлинному графу.
Муж Прасковьи, отважный, как все славяне, почувствовал – и тут нечего ни убавить, ни прибавить – невыразимую тревогу при виде этого Менехма[202], который был гораздо страшнее, чем в театре, ибо вмешивался в реальную жизнь и делал неузнаваемым своего близнеца.
Старинная семейная легенда всплыла в его памяти. Каждый раз, когда кто-то из Лабинских должен был умереть, его предупреждал о смерти похожий на него призрак. Среди северных народов увидеть своего двойника, даже во сне, всегда было плохой приметой, и отважнейшего воина Кавказа, узревшего наяву свое второе «я», охватил неодолимый суеверный ужас; он, запускавший руку в дуло заряженной пушки, отступил перед самим собой.
Октав-Лабинский приблизился к своей бывшей оболочке, в которой билась, возмущалась и трепетала душа графа, и сказал с высокомерной холодной вежливостью:
– Сударь, не стоит компрометировать себя перед слугами. Если вы хотите поговорить с господином графом де Лабинским, то он принимает по четвергам тех, кто имел честь быть ему представленным.
Медленно, весомо произнеся каждое слово, мнимый граф удалился спокойным шагом, и двери закрылись за его спиной.
Олафа де Савиля, потерявшего сознание, перенесли в экипаж. Очнувшись, он обнаружил себя в кровати, которая не походила на его собственную, и в комнате, в которой он никогда прежде не бывал; рядом с ним стоял незнакомый слуга, он поддерживал его голову и подносил к носу флакон с эфиром.
– Господину лучше? – спросил Жан у графа, которого принимал за хозяина.
– Да, – ответил Олаф де Савиль. – Пустяки, минутная слабость.
– Я могу идти или мне побыть около вас, сударь?
– Нет, оставьте меня одного; но, прежде чем уйти, зажгите торшеры у зеркала.
– Господин не боится, что яркий свет помешает ему заснуть?
– Нисколько. К тому же я еще не хочу спать.
– Я тоже не лягу и, если господину что-нибудь понадобится, прибегу по первому звонку… – Жана до глубины души обеспокоили бледность и искаженное лицо хозяина.
Когда Жан зажег свечи и ушел, граф кинулся к зеркалу и в глубоком, чистом стекле, где отражался и подрагивал свет, увидел молодое, нежное и печальное лицо, с пышной черной шевелюрой, темно-голубыми глазами, бледными щеками, опушенными шелковистой каштановой бородкой, лицо, которое ему не принадлежало и с удивлением смотрело на него из зеркала. Сперва он попытался уверить себя, что какой-то злой шутник вставил свою физиономию в инкрустированную медью и ракушками оправу венецианского зеркала. Граф пошарил за рамой, но нащупал только дерево, там не было никого.
Он осмотрел свои руки: они были тоньше, длиннее и жилистее, чем прежде, на безымянном пальце выступал массивный золотой перстень с авантюрином, на котором был выгравирован герб – треугольный щит с красными и серебряными полосами, окаймленный жемчугом. Никогда не было такого кольца у графа, на его золотом гербе была изображена жемчужная корона, а также взлетающий степной орел с клювом, лапами и, конечно, когтями и жемчужная корона.