Из-за астмы я так и не смогла достичь особых успехов ни в хоккее, ни в нетболе, хотя основная причина заключалась в том, что я испытывала непреодолимое отвращение к любому коллективному виду спорта. Не обладала я и какими-либо музыкальными способностями. Правда, какое-то время я брала уроки игры на пианино, но меня постоянно сравнивали с моей талантливой сестрой и, как можно догадаться, эти сравнения были не в мою пользу. Я была слишком ленива, чтобы бесконечно играть гаммы и упражнения, а уровня мастерства, необходимого для исполнения чего-то другого, я так и не достигла.
Особым умом, в отличие от Линетт, я тоже не блистала — по результатам экзаменов обычно оказывалась в нижней трети списка. Никогда в жизни я не побеждала ни в одном конкурсе, и учителя недвусмысленно дали понять и мне, и моей матери, что вряд ли найдется университет, который захочет видеть меня в числе своих студентов.
Тем не менее, когда я стала подростком, выяснилось, что во мне есть нечто такое, чего нет в Линетт. Я нравилась мальчишкам. Они бегали за мной. Они толкали меня. Они дергали меня за косички и отбирали вещи, чтобы привлечь мое внимание. Я возмущалась и жаловалась, но в глубине души понимала, что они делают это лишь потому, что я им нравлюсь. Мне льстило их внимание. Это повышало мой статус в глазах остальных девчонок, и я стала совершенствовать то, что мне было дано природой. Я подворачивала пояс на юбке, делая ее короче, закатывала рукава, мазала губы вишневым блеском и красила ресницы. Я начала дерзить учителям. Я постоянно жевала жвачку.
Мать видела, что творится с ее младшей дочерью. Сначала она ничего не говорила прямо, а только наблюдала и молча переживала. Но время шло, мой внешний вид и мое поведение становились все более неприличными и вызывающими. Тогда она попыталась приструнить меня, призывая к умеренности и постоянно напоминая о необходимости блюсти свое честное имя. Но я оставалась глуха к ее увещеваниям и продолжала холить и лелеять тот единственный талант, который был мне щедро отпущен природой.
К тому времени у матери появился друг. Это был некий мистер Хэнсли, и мать требовала, чтобы мы называли его дядюшка Колин. Но при каждом удобном случае я старалась подчеркнуть тот факт, что на самом деле мистер Хэнсли никакой нам не дядюшка. Мать познакомилась с ним на одном из церковных собраний, и он был скучнейшим человеком на земле. Сейчас я даже не могу вспомнить, как он выглядел. Помню только, что у него было узкое лицо, плохие зубы и жиденькие, мышиного цвета волосы. Я понимала, что он не испытывает ко мне особой симпатии, и эта неприязнь была взаимной.
В то лето, когда Линетт поступила в университет, мне исполнилось пятнадцать и моей лучшей подругой была Аннели Роуз, с которой мы дружили еще со времен начальной школы в Портистоне. Мы были очень близки — настолько близки, что даже могли угадывать мысли друг друга. Иногда нам достаточно было обменяться взглядами, чтобы зайтись неудержимым хохотом. Своим постоянным перешептыванием и хихиканьем мы доводили до исступления учителей и наших более прилежных соучениц. Сейчас я уже не могу вспомнить, о чем мы с ней болтали, но у нас всегда находились темы для беседы.
Аннели тоже нравилась мальчикам. Мы прекрасно дополняли друг друга, всячески подчеркивая и выпячивая свою раннюю сексуальность. В нашем классе я одной из первых начала бегать на свидания, постоянно меняя кавалеров. Мы ходили в кино и на танцы, держались за руки, и иногда я разрешала очередному поклоннику поцеловать себя. Но мне ни разу не встретился парень, который бы по-настоящему мне понравился. Наверное, из-за постоянной смены кавалеров я приобрела определенную репутацию, но распущенной в полном смысле этого слова я никогда не была. Я не относилась к тем несчастным девчонкам, которым приходилось буквально торговать собой, чтобы привлечь внимание мальчиков и завоевать определенный статус среди ровесниц.
Обучение мальчиков и девочек в двух средних школах Уотерсфорда было раздельным, но мы встречались на дискотеке в конце учебного года. Ни мне, ни Аннели не приходилось стоять у стены ни минуты. Я танцевала с разными мальчишками. Как-то на медленный танец под Уитни Хьюстон меня пригласил парень по имени Эйден Трейси. Он был очень пьян. Его горячее дыхание обжигало мое ухо, а напряженный член, распирая штаны, упирался мне в живот. Мы поцеловались. Я почувствовала на губах привкус «Кэмела» и пива. Он предложил мне прогуляться, но я отказалась.
Подстрекаемая мистером Хэнсли, моя мать в штыки воспринимала все, что я говорила, надевала и делала. Вскоре моя жизнь была регламентирована таким безумным количеством правил и запретов, что, обходя их, я стала настоящим мастером всяческих ухищрений.
Так как мне было запрещено покупать косметику в аптеке Портистона, мы с Аннели приноровились воровать разные мелочи в универмаге «Уосбрукс». (Не представляю, как выходят из положения современные подростки со всеми этими идентификаторами и защитными этикетками.) Потом мы забирались на второй этаж автобуса и по дороге из Уотерсфорда в Портистон с восторгом рассматривали свои трофеи. Когда у Аннели или у меня никого не было дома, мы делали друг другу макияж, стараясь добиться максимального эффекта.
Когда однажды нас увидел отец Аннели, он сказал:
— Не понимаю, зачем вам нужно замазывать свои хорошенькие личики этим дерьмом?
Мистер Феликоне выразился более поэтично. Заметив, как, сидя за столиком в «Маринелле», мы красим губы, он сказал, что не видит необходимости в том, чтобы наносить позолоту на живой цветок. В ответ мы лишь захихикали, как это обычно делают подростки.
Однажды мы попались. Мистер Хэнсли увидел, как мы с Аннели вылезаем из автобуса в почти прозрачных марлевых блузках и джинсовых шортах, настолько коротеньких, что из-под них виднелись трусики. Собранные в конский хвост волосы не мешали рассмотреть и сережки. В тот день нам удалось проколоть уши, убедив девушку в парикмахерской, что нам уже есть шестнадцать. После этого какие-то старшие ребята пригласили нас в паб и угостили коктейлем, в который входили сидр и шерри. На прощание они попросили у нас номера телефонов. В результате мы с Аннели были настолько возбуждены этим восхитительным приключением, что совсем забыли об осторожности и о длинных юбках, которые всегда надевали поверх, перед тем как выйти в Портистоне.
Хэнсли был шокирован. Он буквально запихнул нас в свою машину и отвез ко мне домой, где мы прослушали длинную лекцию о своем «распутном» поведении. Мы ерзали на стульях, нервно хихикая от страха и смущения, и надеялись только на то, что никто из знакомых нас не видел.
Потом были вызваны родители Аннели, и наше непристойное поведение стало предметом долгого и крайне неприятного для нас обсуждения. Вердикт был суров. Весь остаток лета нам было запрещено выезжать из Портистона без сопровождения взрослых, а восемь вечера объявлялись комендантским часом.
От Линетт я тоже не дождалась сочувствия. Когда я стала возмущаться несправедливостью наказания, она сказала:
— Послушай, тебе нужно потерпеть всего пару лет. Делай то, что тебе говорят, веди себя прилично, и твоя жизнь станет значительно легче. А когда тебе исполнится восемнадцать, ты сможешь поступать так, как тебе заблагорассудится, — носить, что хочешь, ездить, куда захочешь, и гулять хоть всю ночь напролет.