себе, что он не судья окончательный, что он грешник сам, что весы и мера в руках его будут нелепостью, если (курсив писателя. — В. Р.) сам он, держа в руках меру и весы, не преклонится перед законом неразрешимой еще тайны и не прибегнет к единственному выходу — Милосердию и Любви» (XXV, 202).
Критику «Анны Карениной» казалось, что исход
«гениально намечен поэтом в гениальной сцене романа еще в предпоследней части его, в сцене смертельной болезни героини романа, когда преступники и враги вдруг преображаются в существа высшие, в братьев, все простивших друг другу, в существа, которые сами, взаимным прощением, сняли с себя ложь, вину и преступность…» (XXV, 202).
Известие о смерти Достоевского буквально потрясло Толстого.
«Я никогда не видал этого человека, — писал он в начале февраля 1881 г. Н. Н. Страхову, — и никогда не имел прямых отношений с ним, и вдруг, когда он умер, я понял, что он был самый, самый близкий, дорогой, нужный мне человек. […] Опора какая-то отскочила от меня. Я растерялся, а потом стало ясно, как он мне дорог, и я плакал, и теперь плачу» (63, 43).
Можно было предположить, что подобные слова вызваны неожиданностью трагического известия, если бы не было более ранних свидетельств глубокого и искреннего интереса Толстого к творчеству и личности Достоевского.
«На днях нездоровилось, — писал он Н. Н. Страхову в сентябре 1880 г., — и я читал Мертвый дом. Я много забыл, перечитал и не знаю лучше книги изо всей новой литературы, включая Пушкина. Не тон, а точка зрения удивительна — искренняя, естественная и христианская. Хорошая, назидательная книга. Я наслаждался вчера целый день, как давно не наслаждался» (63, 24).
«Записки из Мертвого дома» Толстой воспринял как «образец высшего, вытекающего из любви к Богу и ближнему искусства» (30, 160). Ставя Достоевского в один ряд с Гюго и Диккенсом, он находил в его произведениях «чувства, влекущие к единению и братству людей», полагая при этом, что такого рода чувства «свойственны не одним людям высших сословий», но всем людям без исключения (30, 177).
В «Круг чтения» Толстой включил два отрывка из «Записок» Достоевского — «Смерть в госпитале» и «Орел». Оказавшись в «недельном контексте» книги, они приобрели то особое звучание, которое придавал им Толстой. Художественный мир Достоевского оказался в сопряжении с раздумьями автора и составителя «Круга чтения» о сущности и предназначении человека, истинном и ложном в нашей жизни, степени свободы и несвободы личности. Светом христианского сострадания, милосердия, любви были освещены многие страницы «Записок из Мертвого дома». Тургенев сравнивал роман с дантовым «Адом», Герцен — со «Страшным судом» Микеланджело. Толстой увидел исходящий с их страниц свет христианского человеколюбия, той необычайной религиозности, которая способна была восстановить в погибающем человеке веру и душу.
Русским гуманистам была дорога мысль о неповторимости и ценности каждой человеческой жизни. Чем больше они задумывались над жестокостью общественного устройства, тем очевиднее становилась незащищенность личности перед ним.
Умирает в госпитале Михайлов — преступник «важный, особого отделения». Тупо смотрит на него караульный, с развязным видом подходит к нему фельдшер, а за окном палаты равнодушно-ясный морозный день. И никому нет дела до страданий и мук юноши, «высокого, тонкого и чрезвычайно благообразной наружности», всегда молчаливого и тихого, с прекрасными, одухотворенными, «как-то спокойно-грустными» глазами.
В толстовском «Воскресении» так же одиноко умирает Крыльцов, во время шествия арестантов гибнут замученные в неволе люди. Вместе с Нехлюдовым Толстой всматривается в лицо одного из умерших:
«Не говоря уже о том, что по лицу этому видно было, какие возможности духовной жизни были погублены в этом человеке, — по тонким костям рук и скованных ног и по сильным мышцам всех пропорциональных членов видно было, какое это было прекрасное, сильное, ловкое человеческое животное… А между тем его заморили, и не только никто не жалел его как человека, — никто не жалел его как напрасно погубленное человеческое животное» (32, 333–340).
В «Круге чтения» отрывку «Смерть в госпитале» предшествуют слова Паскаля — ученого, отрешившегося от науки и посвятившего остаток жизни христианскому поиску истины:
«Представьте себе толпу людей в цепях. Все они приговорены к смерти, и каждый день один из них умерщвляется на глазах других. Остающиеся, видя этих умирающих и ожидающих своей очереди, видят свою собственную участь. Как надо жить людям, когда они в таком положении? Неужели заниматься тем, чтобы бить, мучить, убивать друг друга? Самые злые разбойники в таком положении не будут делать зла друг другу. А между тем все люди находятся в этом положении — и что же они делают?» (41, 19).
Достоевский не хотел принимать гармонии, построенной на жестокости и насилии. Не то что десятки жизней, но даже одного ребеночка он не мог принести в жертву будущей всеобщей гармонии.
«А надо ценить каждую жизнь человеческую, — как будто вторил ему Толстой, — не ценить, а ставить ее выше всякой цены, и делать усовершенствования так, чтобы жизни не гибли, не портились, и прекращать всякое усовершенствование, если вредит жизни человеческой» (53, 120).
В конце жизни Толстой, задумав создать основы общечеловеческой (христианской) нравственности, составил несколько мудрых книг, куда наряду со своими включил мысли мудрых людей разных времен и разных народов. Одна из книг, последняя — «Путь жизни», вышла уже после его смерти. Толстой обобщил опыт предшествующих и живущих поколений, выделил то, что соединяет людей и пробуждает в них разумное отношение к окружающему, любовь, сострадание. Христианская этика, таким образом, стала той основой, которая сблизила Толстого не только с Достоевским, но и со многими мудрецами мира.
После Пушкина и Гоголя Достоевский был третьим русским писателем, произведения которого Толстой читал в течение всей своей творческой жизни и читал основательно, с особым интересом, и это несмотря на отторжение художественной манеры автора «Преступления и наказания».
«…У Достоевского, — говорил он, — при всей его безобразной форме, попадаются часто поразительные страницы, и я понимаю Тэна, который зачитывался Достоевским. Читаешь и захватываешься тем, что чувствуешь, что автор хочет сказать тебе самое лучшее, что есть в нем, и пишет он тоже потому, чтобы высказать то, что назрело в его душе»[246].
О том, как Толстой читал Достоевского, есть свидетельство в дневнике В. Ф. Лазурского.
«Возвратившись домой около десяти часов вечера, — писал он 10 июля 1884 г., — застали Николая Николаевича (Страхова. — В. Р.) читающим книгу В. Розанова о Достоевском (речь шла о книге «Легенда о Великом инквизиторе» В. В. Розанова. — В. Р.). Мы подсели и стали слушать. Чтение книги Розанова, как условились Страхов с Львом Николаевичем, будет продолжаться и следующие дни. Поэтому я думаю, что мнение