В отличие от Ходасевича Иван Алексеевич не менее яростно, чем Маяковского, ненавидел и Есенина: оба для него были одинаково уродливым порождением ненавистной ему хамской «Совдепии».
Казалось бы, эта лютая ненависть должна была соединить в его сознании эти две одинаково омерзительные для него фигуры в один уродливый образ. Но — не соединила:
► Интересны были и воспоминания Родиона Березова, его бывшего приятеля, напечатанные в «Новом русском слове» в Нью-Йорке. Березов писал о Есенине с умилением:
— Помнишь, Сережа, — спрашивали Есенина его сверстники, парни того села, откуда он был родом и куда порой наезжал, — помнишь, как мы вытянули с тобой бредень, а там видимо-невидимо золотых карасей? Помнишь ночное, печеную картошку?
И Есенин отвечал:
— Все помню, братцы, вот что было в Нью-Йорке на банкетах в мою честь, забыл, а наше, родное, помню…
«Мы сидим у обеденного стола, Есенин рассказывает о своей поездке в Америку, о мучительной тоске, пережитой им за океаном, о слезах, пролитых им, когда он очутился на родной земле и увидел покорные всем ветрам, стройные березки…»
Я читал все это, чувствуя приступы тошноты. Нет, уж лучше Маяковский! Тот, по крайней мере, рассказывая о своей поездке в Америку, просто «крыл» ее, не говорил подлых слов о «мучительной тоске» за океаном, о слезах при виде березок.
(Иван Бунин. Автобиографические заметки) Верность художественного чутья, поэтического слуха Ходасевича, да и Бунина тоже, сомнений не вызывает. Но от поэта трудно ждать беспристрастной, объективной оценки своих соседей по бессмертию. («У поэтов есть такой обычай…») Бунин, например, терпеть не мог Достоевского, не услышал Блока…
Но тут случай особый. У Ходасевича и Бунина яростное их неприятие Маяковского (а у Бунина — и Есенина) было детерминировано политическими страстями эпохи.
Итальянцам времен Данте, наверно, было не безразлично, к кому в тогдашних политических распрях примыкал их великий современник — к гвельфам или гибеллинам. А сегодня я (думаю, как очень многие) знать не знаю и ведать не ведаю, чего они там не поделили, эти самые гвельфы и гибеллины. А если даже и узнаю, на моем отношении к «Божественной комедии» это вряд ли отразится.
Так, может, и в случае Маяковского вместо того, чтобы прислушиваться к голосам современников поэта, нам лучше выслушать его потомков?
ГОЛОСА ПОТОМКОВ
Были давно два певца у нас: голос свирели и трубный глас. Хитро зрачок голубой блестит — всех одурманит и всех прельстит. Громко открыт беспощадный рот — всех отвоюет и все сметет. Весело в зале гудят слова. Свесилась бедная голова. Легкий шажок и широкий шаг. И над обоими красный флаг. Над Ленинградом метет метель. В номере темном молчит свирель. В окнах московских блестит апрель. Пуля нагана попала в цель. Тускло и страшно блестит глазет. Кровью намокли листы газет. …Беленький томик лениво взять — между страниц золотая прядь. Между прелестных нежнейших строк грустно лежит голубой цветок. Благоговея, открыть тома — между обложками свет и тьма. Вихрь революции, гул труда, волны, созвездия, города. …Все мы окончимся, все уйдем зимним или весенним днем. Но не хочу я ни женских слез, ни на виньетке одних берез. Бог моей жизни, вручи мне медь, дай мне веселие прогреметь. Дай мне отвагу, трубу, поход. Песней победной наполни рот. Посох пророческий мне вручи, слову и действию научи. (Ярослав Смеляков) Жил на свете Есенин Сережа, С горя горького горькую пил, Но ни разу на горло Сережа Песне собственной не наступил. Вся Россия была на подъеме, Нэп катился отчаянно вспять. Где же кроме, как в «Моссельпроме» Было водку ему покупать? А великий поэт Маяковский В это время в Акуловке жил И, не то что «особой московской», — Муравьиного спирту не пил. Он считал, что эпохе подперло — Без него не помрет капитал. Песня плакала — он ей на горло То и дело ногой наступал. Это было и грубо, и зримо, Как сработанный водопровод, А потом на трубе на любимой Наш Сережа висел без забот. Ну, а песня, а песня, а песня, Овдовевшая песня жива, И поет ее Красная Пресня, И Акуловка вся, и Нева. Знать, недаром, вскочив с катафалка, Спел Сережа, развеяв печаль: — Вот себя мне нисколько не жалко, А Владима Владимыча жаль! (Юз Алешковский) Выпив утренний свой кофе Шли Москвой, как через луг, Маяковский в желтой кофте И с лорнеткою Бурлюк. Лица тверды, как медали, И надменно весел взгляд. Эпатируют? Едва ли, Просто мальчики шалят. Обойдем чванливый Запад На полкорпуса хотя И Толстого сбросим за борт Вместе с Пушкиным шутя. Пошумели, заскучали. Там война. А там она, Чьи жестокие скрижали Примут многих имена. Там и ты расправишь плечи, Там и ты получишь слово, Не заленится рука. И далеко ей, далече До того, до спускового, До злосчастного крючка. На эстрадах, на собраньях Живу душу жжешь дотла. Только что там — кольт иль браунинг В нижнем ящике стола? Хоть примериваясь к бездне, И не лез ты на рожон, Но не стать на горло песне Тоже было не резон. И легла в патронник пуля, Как лежит в стихе строфа, Где Азорские мелькнули И пропали острова. И огромного мужчину Положили люди в гроб. И ведет Кольцов машину, И в холодных каплях лоб. Не твоих ли дней начало Было городу к лицу? Не твоя ли трость стучала По Садовому кольцу? Не такою ли весною Ты шатался с Бурлюком, Звонкой силой и тоскою Непонятною влеком? Но свинцом рванула сила, Кровью хлынула тоска. И сожгла, и схоронила Маяковского Москва. А весна идет с окраин, А народ молчит, глазаст, А в Кремле сидит хозяин, Он тебе оценку даст. Красят скамьи и киоски В белый цвет и голубой… Маяковский, Маяковский, Первая моя любовь. (Константин Левин) Сколько лет прошло! А все то же…