и, на том отпустив Анисима, повелел молчать. Оставшись один, он долго думал, кого звать в помощники себе. Куда ни глянь, а верных людей и нет вокруг. Все только на страхе и держится…
А ошибиться тут никак нельзя было, уж больно дело щекотливое, можно и так, и этак повернуть. Ежели дашь промашку, то ведь опять вывернется Струна, уйдет из его рук без наказания. И, в конце концов, решил владыка призвать протопопа Аввакума, который, как он знал, за подобные прегрешения никому спуску не давал и будет и на своем до конца стоять. К тому же, после того как он собственноручно выпорол Струну прямо посередь храма, то протопопу подручные Струны крепко за то отомстить хотели. Да не вышло у них дело то. Потому и остановился владыка именно на Аввакуме, призвав его в помощники в серьезном деле судить церковным судом своего дьяка, ставшего ему с некоторых пор ненавистным.
* * *
Аввакум, как и многие, был в курсе тех дел, что происходили после возвращения архиепископа Симеона обратно в город. Как он и ожидал, владыка опытным глазом заметил все нелады, что творились в его отсутствие, и теперь выискивал виновных, пытаясь навести порядок в запущенных делах. Зная по своему опыту, что сейчас лучше к нему не показываться, он выжидал, когда владыка позовет его сам, и старался не попасться ему на глаза. К тому же прошел слух, будто бы за Иваном Васильевичем Струной вскрылось страшное прегрешение, совершенное им за немалые деньги, взятые с одного тобольского торгового человека. И даже называли имя того. Аввакуму он был известен. То был купец Самсонов, чей украденный поросенок в канун Рождества оказался непонятно откуда у него в сенях.
«Вот уж точно, Бог шельму метит, — усмехался Аввакум, — нечистый знает, куда заявиться, кого к себе подманить. И ведь неслучайно именно ко мне этот порося попал, хорошо сделал, что избавился от него, а то греха не оберешься».
…Как-то на Софийском дворе Аввакум встретился с Устиньей, и хотя она его особо не жаловала, считая, что все, кто прибыл из Москвы, люди не их склада, но нет-нет да решалась обмолвиться с ним словечком, так и сейчас, встретив его, она подошла под благословение, а потом, тяжело дыша, видать, кухонная работа давала себя знать, да и годков ей уже перевалило за полсотни, негромко спросила:
— Слыхали, батюшка, какие дела у нас творятся?
— А что за дела? Архиерейская кобыла родила? — попытался он отделаться шуткой. — Так опять же прибыток в хозяйстве владыки нашего.
Но Устинья шутку не приняла, а, облизнув сухие губы, назидательно заявила:
— Вот когда-нибудь точно, батюшка, за шутки свои лукавые пострадаешь. И знать не будешь, откуда на тебя беда навалится. Я вам хотела открыться, будто на исповеди, вы же лицо священное, умеете тайны хранить, а теперь вот передумала… — И она было повернулась, сделав вид, что уходит.
Но Аввакум обошел ее с другой стороны, положил руку на плечо, остановил и примирительно сказал:
— Ладно тебе, матушка, обижаться на меня, грешного. Не могу без шутки да прибаутки разговора начинать. И так кругом печаль да кручина, как не пошутить?
— Говорю тебя, не доведут до добра шутки эти, да и не понимаю я их, а дело-то у нас вышло как раз нешутейное. И чем оно закончится, никому не известно…
— Это ты про купца Самсонова, что ли? — спросил Аввакум. — Так он с дьяком архиерейским в больших ладах состоит, поскольку вместе торговые дела ведут. И что с того? За руку его никто не поймал, побоятся супротив идти. Знаешь, поди, как я от удальцов его пострадал.
— Слышала, батюшка, слышала… Так Бог милостив, отстояли тебя казаки, вот Струна и присмирел. А тут такое открылось, ему и вовсе не до тебя стало, — таинственно сообщила она.
— Слушай, матушка, не томи: или говори как есть, или пойдем каждый своей дорогой.
— Хорошо, так и быть, расскажу то, что сама слышала. Говорили мне знающие люди, будто бы жена того купчины, Самсонова, к самому Семушке нашему заявилась и там горько рыдала, волосы на себе рвала, едва ее успокоили. Я потом еще ее отварами разными отпаивала.
— Что ж у нее за горе такое? — заинтересованно спросил Аввакум. — Вроде никто среди них не помер, в остроге не сидит. С чего же она так сокрушается?
— А как тут не сокрушаться, когда отец на родную дочь покусился и блуд с ней творит, о чем всем сразу известно стало.
— Не может такого быть, — отпрянул от нее Аввакум, — ни за что не поверю. Ему уж годков, поди, как тебе, седой весь, неужто его на старости лет на этакий страшный грех потянуло?
— Видать, нечистый попутал. Среди мужиков такое водится, мне ли не знать. — И она жеманно повела плечами, глаза у нее умаслились, то ли от сожалений, то ли от воспоминаний о былых собственных грехах. Но Аввакум сделал вид, что ужимок ее не заметил, и широко перекрестился на кресты ближайшего храма. А в голове у него молоточками, словно выстукивал кто, звучало: «Грех-то какой, великий грех…»
— И что владыка? — спросил он, — призывал негодника к ответу?
— А как его призовешь, когда он нашему Ивану Васильевичу, видать, немалое подношение сделал. А тот повелел батюшке Григорию исповедь у него принять и причастить. Получается, греховодник этот покаялся и чист перед Богом. Такие вот дела, батюшка…
— Так надо Струну этого за жабры брать и судом судить за дела его пакостные. Он и есть виновник содеянного, пускай ответ держит.
Сказав все это, он изучающе посмотрел на Устинью, которая как-то странно отзывалась на его слова.
— Что не так говорю? Владыка чего решил, как обо всем том узнал?
— Откуда ж мне знать! Я пирогами да щами заведую, владыка со мной по делам этаким не советуется, не докладывается, — скорчив гримасу, с издевкой в голосе отвечала она. — Думала, может, ты, батюшка, расскажешь чего. А ты вон сам, словно вчера родился, ни о чем не слыхивал, ничего не ведаешь, да и знать не желаешь… Чего тут скажешь?
— Да не был я покамест у владыки, — отвечал ей Аввакум. — Чего наобум идти, коль не приглашают. — Потом, чуть подумав, добавил: — Говорят, грозен нынче владыка не в меру… Будто бы хватился казны своей архиерейской, которую в ризнице соборной под запором оставлял, а там пусто. Исчезли денежки непонятно куда, словно мыши