— знал каждый же — отдал за то народ русский.
Царевич вошёл в зал смело и остановился, каблуками притопнув крепко.
— Да, — сказал он, — отцу своему я смерти желал.
Кожа на лице у Алексея обтянулась, и желваки злые под скулами выступили. Глаза были сухи.
— Да, — сказал он, — поборник я старинных нравов и обычаев и в новинах отцовых смысла не вижу.
И все удивились твёрдости, с которой он высказал предерзкие слова те. И головы стали поднимать, приглядываясь, словно видя впервые: каков же он, что говорит так? А он стоял — грудь слабая, узкая, руки бессильные, вдоль тела брошенные. Руки, что кирпича не положили и шпагу не держали.
У светлейшего князя Меншикова от ярости глаза как угли раскалённые вспыхнули. Ягужинский кулаки сжал до белизны в суставах. У Апраксина рот на сторону пополз.
Нет, не тем людям речи такие слушать было. Они их принять не могли. Хотя бы потому, что каждый из них, оправдав царевича, обвинить себя должен был и перечеркнуть все раны свои, и страдания, и боли, принять только его боль за трон несостоявшийся.
— Да, — сказал царевич, — хотел я возмутить Русь, чтобы новины те порушить и к старому вернуться, чем жили наши деды и прадеды.
«Легко же тебе новины хулить и рушить, — подумал Ушаков, ещё более лицом помрачнев, — легко...»
Но лаю не было. Слишком уж круто дело заворачивалось.
Когда царевич смолк, сидели долго молча, словно дыхания перевести не могли, на гору крутую взобравшись. Наконец поднялся Пётр.
— Смотрите, — заговорил он глухо, — как зачерствело сие сердце, и обратите внимание на то, что он говорит.
Пётр смолк и опустил голову. И все молчали. Опять понимали: сына его судят. Царевича, богом данного. А кто против бога без страха пойти может?
Пётр продолжил, сумев волнение превозмочь:
— Соберитесь после моего ухода, вопросите совесть свою, право и справедливость и представьте письменное мнение о наказании, которое он заслужил, замышляя против отца своего.
Голос у Петра пресёкся. Булькнув горлом, он сказал:
— Но мнение то не будет конечным судом: вам, судьям земным, поручено исполнить правосудие на земле. На небе же бог суд свой совершит.
Лицо у Петра потемнело, будто на костре он стоял и лик копотью ему одело.
— Я прошу, — сказал он, — произнести ваш приговор по совести и законам. Но вместе с тем тако же, чтобы приговор был умерен и милосерд, насколько вы найдёте возможным то сделать.
Пётр вышел из-за стола, шагнул к царевичу. Остановился перед ним, в глаза заглянул. Медленно поднял руки и, обхватив за плечи, притянул к себе, поцеловал в губы.
* * *
Царевич Алексей, наследник трона Великая, и Малая, и Белая России, судом приговорён был к казни смертной. Из залы, где состоялся суд, царевича отвезли в Петропавловскую крепость.
* * *
Во дворце Меншикова светила в окне свеча. Бледно светила, незаметно. Да и кому было приметить её: ночь стояла.
И вдруг свет поплыл из окна в окно и всё ближе, ближе к выходу. А потом и вовсе свеча скрылась, и в то же время дверь дворцовая отворилась. Вышли четверо: генерал Бутурлин, Ушаков — Тайной канцелярии начальник, Толстой Пётр Андреевич да Румянцев — капитан.
Ночь была ветрена. Нева волной о камень била слышно.
В двери показался Меншиков. Постоял и, отступив назад, дверь за собой прикрыл.
Четверо пошли к Неве. У причала к кольцу железному цепью доброй шлюпка была примкнута. На корме фонарь горел, неизвестно чьей рукой зажжённый.
Остановились. Шлюпка раскачивалась на волне. Чайки над Невой кричали тревожно. Ветер рвал плащи на плечах.
Толстой повернулся и, отыскав глазами вдали крест церковный, перекрестился, подолгу прижимая сложенные пальцы ко лбу, к чреву обширному, плечам. Сказал:
— Изменивший отцу своему и земле своей да не прощён будет!
— Аминь, — заключил Ушаков и первым шагнул в шлюпку. За ним сошли и другие.
Румянцев оттолкнул сильно шлюпку и прыгнул на корму, чиркнув носком ботфорты о воду. Сел за вёсла. Шлюпка пошла к Петропавловской крепости.
* * *
На следующий день, 26 июня 1718 года, было объявлено, что царевич Алексей Петрович скончался.
А ещё через два дня в Питербурхе с Адмиралтейской верфи спускали построенный его величества собственным тщанием корабль «Лесной». Шумство было немалое.
С полудня потянулись к верфи со всего города кареты пышные, колымаги, корытами гнутые, возки разные, тройкой, а то и шестериком запряжённые. Подвигались к верфи сенаторы, министры, дипломаты иностранные. Кучера ярили коней, выхваляясь друг перед другом.
Пётр подъехал на своей всегдашней, известной каждому в Питербурхе двуколке с рыжим солдатом на облучке. Спрыгнул на землю и не то кивнул ожидавшим его персонам государственным, не то только головой дёрнул сверху вниз от неудобства воротника мундира Преображенского, по случаю праздника надетого. Лицо у царя под низко надвинутой шляпой было тёмное и неподвижное.
К Петру соколом кинулся светлейший, заговорил быстро-быстро, округло разводя руками. Но слов его никто не разобрал. С Невы ветром потягивало свежим, да так, что иные из стоящих у верфи лиц важных шляпы руками придерживали.
Пётр, широко расставив ноги, не мигая, смотрел на корабль. От него ждали слов каких-либо. Но он молчал. Мужи государственные топтались неловко на плахах и горбылях, в грязь брошенных. Наконец Пётр сказал что-то Меншикову. Тот вперёд ступил и крикнул мужикам у стапеля. Один из них в чистом армяке и больших, как сани, лаптях, подпоясанный низко праздничным красным кушаком, подбежал к Петру и к ногам царя опустил тяжёлый молот для выбивания клиньев с полозьев под кораблём. Пётр крепкой рукой взялся за рукоять и неожиданно оглянулся на стоящих за его спиной мужей. Резко повернулся и поймал взгляд, уколовший его в спину. Из-за шляп, из-за лиц настороженных глядели на него пристально чьи-то глаза. Вгляделся царь, узнал: Плейер — резидент цесаря германского. Глаза Плейера, в ресницах белёсых австрийских, были внимательны гораздо и не то спрашивали, не то осуждали или пугали вовсе, страшили чем-то. С минуту Пётр смотрел в глаза те и, лица не изменив, отвернулся, вскинул на плечо молот и пошагал к кораблю.
Спину Петрову буравили глаза Плейера, страшили. Но глуп был резидент австрийский с глазами помаргивающими, с шеей цыплячьей, кружевами пенными одетой. Как понять ему было из благополучия своего немецкого, из упорядоченности мелочной, когда всё по полочкам расставлено — от горшка срамного до желудочных таблеток на