Свидания наши происходили следующим образом, и каждый его приезд почитаем был нами днем праздника.
Первое было 14 июля. При сем посещении, дружески с ним беседуя, сказал я ему, что прочитав несколько раз со вниманием матсмайский лист, весьма много удивляюсь, что в нем ничего не упоминается о важном прошлогоднем происшествии, по каким причинам мы овладели его судном и самого его увезли с собою в Камчатку. В скорости он отвечал, что также не менее моего сему удивляется, и даже называл такое со стороны их правительства упущение чудом, многозначащим по-японски словом фуссинги, но после долгого размышления возобновил разговор, сказав: «Нет! Неправильно я назвал оставленный без замечания нашим правительством прошлогодний ваш неприятельский со мною поступок фуссинги! По нашим законам вы вправе были воински действовать, когда известили вас о смерти ваших пленных. Даже если бы вы меня и многих людей на судне убили, то и тогда бы наше правительство, расположившись к дружескому, как теперь, объяснению, не выставило бы сего на вид.
Притом же я сегодня, разговаривая об этом с главным начальником, узнал, что Городзий вас таковым извещением не обманул, а бывший прошлого года здесь главный начальник, который и теперь тут же находится, действительно сделал ему такой ответ, что все ваши убиты. Сам же, быв воспален гневом и мщением за учиненные Хвостовым оскорбления неприятельскими его поступками, желал с вами сразиться и с нетерпением ожидал той минуты, когда вы сделаете приступ к нападению на селение. Весь гарнизон, состоявший из японцев (более трех сот человек), поклялся умереть под ружьем. Они погребли себя заживо воинским обрядом, отрезав каждый у себя клок волос, которые все были уложены в особый ящик в бумажных свитках с именем каждого из них в готовности отправить оный в Матсмай при первом вашем движении напасть на селение. Зная вашу решимость, кровопролитие было бы страшное, а превосходство вашей артиллерии даровало бы вам победу, но победу кратковременную. Чудесным бы только промыслом, может быть, некоторые из вас избежали смерти, ибо японцы, узнав из опытов по поступкам людей, с Хвостовым бывших, сколь падки ваши люди к водке, приготовились положить в оную яд».
Побеседовав довольно долго, он объяснил нам, что начальник много сожалеет, не имея прислать ничего хорошего, употребляемого нами в пищу. Хотя еще не настало время для рыбной ловли, однако он сегодня отправил две лодки оную промышлять. Сам Такатай-Кахи обещался с удачною ловлею приехать, не внимая нашим просьбам, что это будет лишнее для него беспокойство. «Не лишнее, – отвечал он, – первая вещь по нашему гостеприимному обычаю доставляется лично друзьям, каковыми вас я имею удовольствие признавать». Простившись с нами, поехал он на берег к речке, откуда ходил пешком до селения, по крайней мере, версты две.
На другой день по причине дурной погоды он к нам не возвращался; затем в следующий день, 16 числа, прибрел весьма рано утром, так что часовые увидели его не прежде, как уже он находился у речки в ожидании гребного нашего судна, что меня весьма много огорчило. По прибытии его на шлюп я перед ним извинялся, что заставили его некоторое время дожидаться, ибо мы никак не воображали, чтоб он так мало ценил свой покой. Он откровенно мне признался, что такая невнимательность для него была чувствительна. «С самого выхода из селения, – говорил он, – я, идучи по берегу, не преставал махать белым платком, и если бы еще немного вы замедлили прислать шлюпку, я намерен был возвратиться. (Старик был чрезвычайно честолюбив, надобно было при нем часовых побранить). Ты удивляешься, что я так рано поднялся; от сего также и начальник меня отклонял, но мне должно было сдержать свое слово; вчерашний день для меня был самый неприятнейший. Прождав до самого вечера возвращения рыбаков, мне уже поздно было к вам идти. Я не мог спокойно спать, нарушив свое обещание; встал до свету, с поспешностью напился одного только чаю и отправился из селения со всем вчерашним промыслом, состоящим, как ты видишь, из четырнадцати только рыб. Я буду иметь сегодня удовольствие вместе с тобою есть свежую рыбу, которой мне еще не удавалось на берегу отведать».
Какое усердие оказывал нам почтенный Такатай-Кахи! Возблагодарить за оное я не имел способов, а довольствовался сказать ему: «Ты мне друг, и мы друг друга разумеем».
Обед был изготовлен ранее обыкновенного, ибо он часто поговаривал, что у него хороший аппетит. Он сел с нами вместе за стол: рыба с простою японскою чисто сваренною крупою была первым и последним блюдом. Он ел необыкновенно много. Я также давно не едал такой вкусной рыбы, приправленной, вместо всех соусов, чистейшею японскою дружбою достойного Такатая-Кахи. По окончании обеда пили за здоровье доброго начальника. К вечеру прежним порядком отвезли его на берег.
18 числа он опять к нам пожаловал для одной только дружеской беседы, жалуясь на большую на берегу скуку и на худое содержание от комиссионера компании купцов, имеющих сей остров на откупе, где он имел квартиру. По своему независимому духу это его чрезвычайно огорчало: он не мог вытерпеть, чтоб не выговорить о сем комиссионеру, и с ним поссорился. Выпросил у начальника тридцать человек курильцев и лесу построил себе досчатый особый домик, где, по его словам, со своими двумя матросами поместился весьма покойно и с великим торжеством говорил, что он теперь живет славно. О комиссионере и компанейских делах пересказывал с презрением и заключил кратким японским изречением: «Лицо надменное, а денег нет».
20 июля известили меня, что видят идущего из селения нашего тайшо (под сим именем он более был известен всем матросам). На японском языке слово тайшо означает командиров; с самого начала он меня так назвал, почему я сделал ему такую же учтивость, и с тех то пор мы стали друг друга величать тайшо. Скорое такое прежде условного срока возвращение я приписал одной только его скуке. Я даже не изъявил удивления, что он так скоро к нам возвратился. Мы сошли вместе в каюту. Он, сев подле меня на стул, начал вынимать из-за пазухи бумагу, оговариваясь с видом, не предвещающим ничего особенного. «Сейчас, – говорил он, – привезли из Матсмая сие письмо незапечатанное; на нем, кажется, русская надпись». Лейтенант Филатов, подле нас стоявший, подсмотрев вниз подписью в руках тайшо обращенное письмо, с восторгом воскликнул: «Рука Василия Михайловича!» Сраженный столь неожиданною радостью, я в молчании беру от друга моего тайшо письмо, признаю руку господина Головнина, по наружной величине оного думаю найти пространное описание двухлетнего его заключения и, развернув, вижу только три следующие строки:
«Мы все, как офицеры, так матросы и курилец Алексей, живы и находимся в Матсмае.
Мая 10 дня 1813 года.Василий ГоловнинФедор Мур».Сии радостные строки, освободившие нас от всякого сомнения о действительном пребывании всех наших пленных в Матсмае, прочитаны были мною на шканцах всей команде. К лучшему удостоверению многие из служителей сами читали их и признали руку обожаемого своего начальника, за что с восклицанием изъявили искреннюю благодарность почтенному Такатаю-Кахи. Всей команде дано было выпить по целой чарке водки за здоровье тех друзей, которых в прошлом лете мы почитали убитыми, и все готовы были на тех берегах окончить и свою жизнь.