Когда ж ты наконец прославлен, вознесен, Тебя хватают вдруг и выдворяют вон. Где скрыться? Близится твой кредитор суровый; Напрасно силишься ты задвигать засовы, Чтоб не впустить его, чтоб задержать чуть-чуть… Нет, ноги все-таки придется протянуть. У смерти много средств турнуть тебя отсюда: Паденье с лошади, вульгарная простуда, Катар, песок в моче, – да мало ли хвороб? И вот уж в дверь стучит не девушка, а поп[254].
Для него гибельной случайностью оказалось воспаление легких, которым он заболел 18 мая. Он почувствовал, что это конец, и сказал Полю Мерису по-испански: «Скажу смерти: „Добро пожаловать“». В предсмертном бреду он еще создавал прекрасные строки стихов: «Идет борьба меж светом дня и мраком ночи», и эти слова выражали суть его жизни, да и жизни всех людей.
Двадцать первого мая архиепископ парижский, кардинал Гибер, написал госпоже Локруа, что он «вознес усердную молитву за знаменитого больного поэта», и если Виктор Гюго пожелает видеть священника, он, кардинал Гибер, счел бы для себя «сладостным долгом принести ему помощь и утешение, в коих человек так нуждается в часы жестоких испытаний». Архиепископу ответил Эдуар Локруа – поблагодарил его и отказался. Получив это письмо, кардинал сказал, что «Гюго, как видно, готов отойти к Богу, но не хочет, чтобы Бог пришел к нему». В действительности самого Гюго об этом не могли спросить, так как у него уже началась агония. Он скончался 22 мая, простившись с Жоржем и Жанной. «Я вижу черный свет», – сказал он перед смертью; это были его последние слова, и они перекликаются с одним из лучших его стихотворений: «Ужасное черное солнце, откуда нисходит к нам мрак». Предсмертный его хрип напоминал «скрежет гальки, которую перекатывает море». «В тот час, – говорит Ромен Роллан, – когда старый бог расставался с жизнью, в Париже бушевал ураган, гремел гром и падал град».
Получив известие о его смерти, Сенат и палата депутатов прервали заседание в знак национального траура. Принято было решение вернуть Пантеону назначение, которое в свое время дало ему Учредительное собрание, – восстановить на фронтоне надпись: «Великим людям – признательное отечество», и похоронить Гюго в этой усыпальнице, после того как тело будет для прощания выставлено под Триумфальной аркой.
В ночь на 31 мая весь Париж до утра бодрствовал возле усопшего. «Незабываемое зрелище, – пишет Баррес, – высоко поднятый гроб в ночной тьме… скорбные зеленоватые огни светильников озаряли императорский портик и дробились на кирасах всадников, вздымавших факелы и сдерживавших толпу. От самой площади Согласия приливало людское море; подступая огромными водоворотами, волны его надвигались на испуганных коней, стоявших в двухстах метрах от постамента с гробом, и наполняли ночь гулом восторженных восклицаний. Люди создали себе божество…»
Двенадцать молодых французских поэтов стояли в почетном карауле. Вокруг Триумфальной арки повсюду – на улицах, в домах – тысячи людей читали вполголоса его стихи; как шелест, слышались строфы, строки и отдельные слова. «Главное – слова, слова, слова!» Ведь в том и состояла его слава, его сила, говорит все тот же Баррес, что Гюго «был мастером французского слова». Да, он, Гюго, был мастером, знатоком французского слова, но у него был и другой, еще более блистательный титул – знаток человеческих чувств. Он лучше других сумел воспеть то, что испытывали все: скорбь, которой родина чтит своих погибших сынов, радости молодого отца, прелесть детства, блаженство первой любви, долг каждого перед бедными, ужас поражения и величие милосердия. Голос целого народа убаюкивал поэта, уснувшего вечным сном.
Эта ночь была вакхической, говорит Ромен Роллан. «На площади Согласия статуи городов Франции драпировал траурный креп… Но на площади Звезды, вокруг Триумфальной арки, под которой покоился земной бог, одержавший победу на поле славы, отвоеванном у великого своего соперника – Наполеона, никто не думал плакать или преклонять колена… Своего рода кермесса во вкусе Иорданса…» Словно толпы с Форума или из квартала Субурры смешались у праха императора. Затем, на рассвете, «среди этого ликования, этой пышности, этих ликторов и легионеров, среди этих холмов из цветов и венков, этих воинских доспехов» в пустом пространстве показались «нищенские дроги, черный, без всяких украшений катафалк с двумя веночками из белых роз. Покойник. Последняя антитеза…»[255]. В этот самый час под темными сводами монастыря кармелиток в Тюле племянница генерала Гюго, инокиня Мария, окруженная другими монахинями, преклонив колена, молилась о вечном упокоении души усопшего.
Торжественное похоронное шествие проводило Виктора Гюго с площади Звезды до Пантеона. За гробом шло два миллиона человек. На улицах, по которым катился этот поток людей, с обеих сторон к столбам фонарей были прикреплены щиты и на каждом написано заглавие какого-нибудь его произведения: «Отверженные», «Осенние листья», «Созерцания», «Девяносто третий год». В фонарях, горевших среди бела дня и окутанных крепом, трепетали бледные огни. Впервые в истории человечества нация воздавала поэту почести, какие до тех пор оказывались лишь государям и военачальникам. Казалось, Франция хотела в этот день траура и славы повторить Виктору Гюго те слова, которые он пятьдесят лет тому назад обратил к тени Наполеона:
О, справим по тебе мы неплохую тризну! А если предстоит сражаться за отчизну, У гроба твоего пройдем мы чередой! Европой, Индией, Египтом обладая, Мы повелим: пускай поэзия младая Споет о вольности младой![256]
Этот апофеоз напоминал «пышные погребальные церемонии Востока». Но вот разошлись толпы народа, удалились министры. «Как маршалы Наполеона после прощания с ним в Фонтенбло, старые и молодые писатели, выходя из Пантеона, с облегчением воскликнули: „Ух!“» Малларме же не воскликнул: «Ух!» – но пожалел, что Гюго будет лежать в Пантеоне среди ученых и политических деятелей, привыкших к куполам парламентов и академий, что его положат в склеп, меж тем как в Люксембургском саду он почивал бы «под сенью дерев иль на просторной поляне».
Люди устают от всего, устают даже восхищаться. Последующие полвека слава Гюго претерпела много превратностей. Стихи новых поэтов – Бодлера, Малларме, Валери – казались более современными, более отвечавшими новым требованиям и более отделанными в каждой строфе. Но без Гюго этих поэтов никогда бы не было, они и сами это провозгласили. «Стоит представить себе, – говорил Бодлер, – какой была французская поэзия до его появления и какой молодой силой наполнилась она с тех пор, как он пришел, стоит вообразить, какой скудной была бы она, если бы он не пришел… и невозможно не признать его одним из тех редкостных и провиденциальных умов, которые в плане литературном приносят спасение всем…» А Поль Валери говорил: «Этот человек был воплощением могущества… Чтобы измерить его силу, достаточно изучить творчество поэтов, возникших вокруг него. Чего только не пришлось им изобретать, чтобы сохранить свое существование рядом с ним!»