он губы в своей противной лягушачьей ухмылке. — Они вас все равно расстреляют. — Уходя, он добавил: — Если во время боя загорятся бараки, то уходите из лагеря по лощине. Кто раньше высунется за проволоку, будет расстрелян.
Подхалим ушел, а в нашем бараке стали раздавать галеты и сигареты. Все были озадачены. Откуда у фашистов такое милосердие? Наверно, отравленные? Стоим и боимся притронуться. Но нашелся какой-то смельчак. Схватил галету и со словами: «Эх, помирать, так с галетой в брюхе!» — быстро съел ее.
Все стали ждать, как он будет «помирать». А мужик потребовал еще галет и стал их уплетать за обе щеки. Тогда пленные бросились есть свои галеты и курить сигареты.
Через некоторое время в барак вошли два немца, подошли ко мне.
— Комм!
Ноги отказывались идти. Немец грубо толкнул в спину.
— Комм!
Вышли во двор. Здесь я увидел, что немцы тащат доски и забивают окна в бараках, а в лощине, куда советовал бежать пленным Подхалим, ставят мины. За бараком два «ишака» — шестиствольных миномета, а у его стен размещались автоматчики.
Вечерело. Большими группами немцы быстро уходили от лагеря.
Привели за домик-изолятор, поставили к столбу, через который проходила колючая проволока, и один из гитлеровцев стал торопливо привязывать меня огрызком веревки. Дело у него шло плохо. То ли он торопился, то ли веревка была коротка, но наконец привязал и ушел куда-то. Второй фашист к этому времени принес доски и солому и бросил к моим ногам. Я смотрел по сторонам, ища спасения. Где-то далеко слышались выстрелы. Солнце клонилось к закату, а вместе с ним кончалась и моя жизнь…
Сколько раз я умирал, сколько раз мне обещали фашисты и расстрелять и повесить, а вот теперь, видно, сбывалась их последняя угроза сжечь… Просить пощады у этих костоломов и убийц не буду. Да и бесполезно… Убежать нельзя. Выручить меня некому. Значит, надо достойнее умереть.
Фашисту, который принес дрова, показалось, что я плохо привязан, и он стал прикручивать мои ноги. Послышалось несколько одиночных выстрелов. Стреляли где-то близко, за рекой. Фашист повернул голову в сторону выстрелов раз, потом другой. И вдруг, поднявшись, побежал.
Из-за сопок вырвался наш штурмовик и, пролетев над рекой и мостом, ударил из пушки и сбросил бомбы. В этом штурмовике была моя надежда, но он улетел, хоть и разбил пушку у моста и разогнал расчет. И тут я увидел, что от гаражей идет тот фашист, который привязывал меня. В руках у него ведро.
«Несет бензин… Конец! Что же делать?» Рву веревки. Они немного ослабли, но держат.
А немец идет. Вот он уже метрах в ста, в семидесяти. Спешит, оглядываясь в сторону реки. Там, к несчастью, все стихло. И вдруг фашист как-то странно споткнулся и упал. Ведро опрокинулось под него. Он лежал в луже бензина и не поднимался. Что с ним?
Его убили! Я стал рвать с себя веревку. Она поддалась. Лихорадочно проносились мысли: «Шальная пуля? А может, это наш «хороший Фриц» подстрелил его?» Сердце колотится. Рву веревку. Гремит оглушительный взрыв, и меня вместе со столбом швыряет на землю.
Сколько я пролежал, не помню, но когда стал подниматься, понял: контузило. Страшно гудит в голове, не могу говорить. Язык распух и забил рот. Так уже было там, на катере. И все прошло, и я выжил. Выживу и сейчас. Смерть меня обходит…
Огляделся. Мост упал одним концом в реку. Вот, оказывается, что… Это был взрыв. Рядом жарко пылает костер. Присмотрелся. Вижу, горит тот фашист, который спешил ко мне с ведром бензина. Из-за барака выскакивали автоматчики и бежали куда-то в сторону моря. С визгом и скрежетом ударили шестиствольные минометы, и сразу из-за реки ответили им наши. Мины и снаряды стали рваться во дворе лагеря. Я растерянно стоял, не зная, что предпринять. Не только движения мои, но и мысли замедленны. Тело непослушное. Чего же я стою? Чудом спасся, и сейчас меня накроют мины. Глупо. И тут я вспомнил, что около большого барака немцы рыли не то блиндаж, не то яму.
Побежал к ней. В яме уже сидело несколько человек. Я почти свалился на кого-то. Сил у меня еле хватило, чтобы добежать. Все тело сотрясала дрожь.
— Не бойся, скоро наши придут, — сказал кто-то.
А меня все еще била дрожь, и я не знал, как остановить ее. В голове проносилась одна мысль: «Жив! Жив! Все-таки жив!»
Потом наступила слабость. Холодный пот покрыл все тело. Язык все еще еле ворочался, говорить я не мог. Все сидели в яме тихо. Каждый понимал, что достаточно всего одной гранаты, и нас не будет.
По лагерю продолжали бить минометы. Немцы, видимо, отступили, потому что их минометы стреляли теперь из-за сопки, наши продолжали палить из-за реки.
Перестрелка продолжалась всю ночь.
И вот долгожданное утро 25 октября 1944 года. Примерно часов в шесть, а может, и в восемь ворота в нашем лагере распахнулись.
Не помню, как я очутился во дворе лагеря. Здесь уже было много людей. Среди военнопленных сновали наши бойцы. Обнимались, плакали. Из дверей барака выплескивались люди. Некоторые не могли идти. Им помогали. Кто-то полз через порог, и, когда ему хотели помочь, он прохрипел:
— Я сам, сам…
Стою оглушенный. Слезы текут по лицу. В глазах рябит. Почти все восемьсот ранбольных уже во дворе лагеря. И вдруг я увидел, как несколько человек начали спускаться к лощине.
— Там мины! — закричал я. — Заминировано! Мины! Мины!
И это были первые мои слова после контузии, слова свободного человека, за которым оставался сорокадвухдневный кошмар фашистского плена.
Недели две находились на контрольном пункте, и нас отправили в Мурманск.
Здесь мы с Сашей Фоминым пережили большое горе. В госпитале умер наш товарищ Александр Яруш.
После стольких мучений и страданий, перенесенных в плену, было обидно и несправедливо умирать у своих. Врачи оказались бессильными что-либо сделать, хотя и боролись за его жизнь до конца.
Саша Фомин из Мурманска уехал долечиваться домой, а мои госпитальные мытарства только начинались…
«Гипс» мой снимали так. Вызвали сантехников с инструментами, повели меня в отдельную комнату, уложили на пол и слесарными ножовками резали трубы и зубилами скалывали бетон. Цемент оказался самой высокой марки, и за два месяца он набрал такую прочность, что со мною провозились целый день. Сантехники шутили:
— Если бы в тебя, Генка, угодил бронебойный снаряд, он разлетелся бы вдрызг.
Наконец сняли этот панцирь: осколки его были усеяны насекомыми. Куски выносили во двор и