затевают.
Осмотрелся. Убежать, конечно, нельзя. Да и куда я, доходяга, в своем панцире. Увидел — рядом стоит шест с гвоздем на конце. «А что, если этим шестом оборвать провода, идущие к прожектору на вышке? Охранники не смотрят в мою сторону. Ухвачу, дерну и затеряюсь в толпе бродящих по лагерю людей».
И меня будто кто кинул к этому шесту. Ухватил, подбежал, зацепил гвоздем и дернул. Потом как ни в чем не бывало шмыгнул в толпу. Прошелся вместе со всеми и вернулся в барак. Когда трещал этот провод, во мне будто загорелся какой-то непонятный огонь. В левой руке (правая все еще в «гипсе»), да и во всем теле я почувствовал силу, которая не уходила из меня и сейчас. Теперь я знаю, что делать: буду им вредить, хоть в самом малом, но вредить. И как ловко у меня получилось, никто ничего и не заметил. Завтра опять что-нибудь высмотрю и испорчу. Сколько дней от своих шестнадцати лет проживу, столько и буду вредить гитлеровцам.
С этой мыслью засыпал в первую ночь моего семнадцатого года и был счастлив, что хоть чем-то досадил своим мучителям.
Но спал недолго. Меня грубо сдернули с нар и повели в тот домик-изолятор, где мы провели первые дни неволи. Здесь спустили штаны и так избили, что я неделю не мог ни сидеть, ни лежать. А Подхалим сказал:
— Ты свинья. И теперь-то тебя обязательно расстреляют.
Но странное дело. Несмотря на эти побои, дела мои вроде бы пошли на поправку. Раны перестали гноиться и подживали. Правда, я стал худущий, как и все, и теперь панцирь болтался на мне словно дырявый горшок на колу плетня. Однако я чувствовал, что во мне еще есть какая-то сила. Поэтому, как только оправился от побоев, снова стал выискивать, где бы еще мне учинить «шкоду». В этих мыслях теперь была вся моя жизнь.
Выбор мой остановился на колодце. Между бараками и лощиной был неглубокий колодец. Крышки на нем не было. Я уже несколько раз заглядывал в него и видел там задвижку, через которую сочилась вода. Вот если ее открыть, то вода хлынет по лощине к постройкам и может затопить или хотя бы подмочить склады. Но хватит ли у меня сил ее открыть?
Надо приспособить какой-то рычаг. Отыскал кусок трубы и припрятал недалеко от колодца. Вечером, когда начало темнеть, стал пробираться туда.
Люди, как тени, бродили по двору, и никто не обращал ни на кого внимания. Часовой на вышке, видно, дремал. Я осторожно заложил трубу в штурвал задвижки и попробовал повернуть. Она не поддавалась. Навалился грудью. Никак. Видя, что никто не смотрит в мою сторону, совсем осмелел и стал бить по трубе. Штурвал вроде чуть сдвинулся, потому что из-под задвижки засочилась вода. Навалился изо всех сил, труба выскочила из-под меня, и я полетел.
Когда поднялся, услышал, вода журчит. Заглянул — задвижка открыта, и в колодце быстро прибывает вода. Не чувствуя под собою ног, пошел прочь. Радости моей не было конца! Если бы я мог бежать, я бы полетел, но ноги мои еле-еле переступали. И все равно мне казалось, что я лечу. Прошел до барака, постоял, переводя дух. Никто ничего не заметил. Вошел, лег на нары, и меня начал бить озноб совсем так, как тогда, когда я свалился за борт и меня выловили мои друзья. Когда и в какой это жизни было? Все вспомнилось как давний сон…
В эту ночь я спал тревожно. То мне грезилось, что склад и всех немцев залило и они, как щенята, тонут. То вдруг казалось, что задвижка закрылась и вода перестала течь. Я просыпался в холодном поту.
Рано утром, судя по суматохе на дворе, понял — вода текла всю ночь. От складов доносились крики и ругательства, а когда я выглянул в окно, то увидел, что фашисты вытаскивают промокшие тюки с обмундированием, какие-то ящики и брезенты.
Тихо отошел от окна и лег на нары. Скоро в барак ворвалось несколько немцев, полицай и переводчик — Подхалим. Они шныряли по проходам, сбрасывали людей с нар и направо и налево отвешивали оплеухи. Но кто это сделал, они явно не знали. Подошли ко мне. Полицай сказал:
— Наверно, этот гаденыш.
— Дурак ты, — заорал я на него. — Как же я могу с перебитой рукой… Да я и не выходил никуда с вечера. Все могут подтвердить. Я ж и по бараку еле двигаюсь. Все подтвердят.
Полицай опешил. Но Подхалим все же ткнул меня кулаком и гаркнул:
— Если и не ты, все равно повесим. Морда твоя нахальная надоела мне. Слышишь, повесим! Немцы народ пунктуальный, раз сказали — сделают.
А потом, когда уходили из барака, он опять подошел ко мне с полицаем и сказал:
— Слушай, вешать мы тебя не будем, а лучше сожжем. Вот тогда я посмотрю на твою нахальную рожу.
Шла вторая половина октября, и по многим признакам было видно, что фашисты готовятся к бегству. Они уже отправили все автомашины. Потом подожгли гараж. Часовых и пулеметы с внутренних вышек убрали. Охрана осталась только у ворот и на дальних вышках. Недалеко от нашего лагеря, который немцы называли лазаретом, был основной лагерь военнопленных. Его тоже начали эвакуировать. Людей колоннами гнали на берег, грузили на баржи, вывозили в море и там бросали или топили.
Тех, кто не мог или не хотел идти, расстреливали. В лагере и по дороге к морю часто гремели выстрелы.
Нас фашисты не трогали. Видно, решили: нечего возиться с больными ранеными — их можно прикончить в самую последнюю минуту. Все чаще на Киркенес прилетали наши штурмовики. Однажды, 21 или 22 октября, был большой налет на эту военно-морскую базу. На обратном пути наши штурмовики обстреляли мост и постройки вокруг лагеря. После этого стало ясно: немцы отступают.
В лагере исчез полицай. Ходили слухи, что его где-то поймали пленные и прикончили. Мы бродили за проволокой бесцельно, без присмотра, но выйти было нельзя. Еще стояла охрана с пулеметами.
Вокруг каждый день гремели взрывы. Фашисты взрывали склады, постройки, дороги. Потом они взорвали и основной лагерь военнопленных. А мы все еще бродили за проволокой.
Увели от нас фашисты дорогого нашего Николая Ивановича. Куда? Зачем? Никто из нас не знал.
На душе скверно. Что будет с нами?
Наступил вечер 24 октября. Примерно в 18 часов с охраной пришел Подхалим и сказал:
— Завтра утром здесь будут русские. Кому повезет, тот будет у своих. Но не сильно радуйтесь, — скривил