Казалось, что пан Бучинский слушал очень внимательно, но когда королевский духовник приостановился и стал наполнять свою рюмку, он подумал немножко и спросил:
— Пан ксёндз-благодетель не имеет известий, участвовал ли мой Янек в этих первых приступах к Новгороду-Северскому?
Ксёндз понял очень хорошо, что он напрасно толковал старику обо всех своих политических соображениях, так как всё внимание маршалка устремлено на известия о сыне. Но не вышел из терпения благообразный ксёндз, не рассердился, а, напротив, улыбнулся очень снисходительно и рассказал старику выдуманную повесть о подвигах его сына.
— Но приступим же к делу! — продолжал он с мягкой благосклонностью. — Из довольно верного источника я знаю, что воевода будет скоро отозван. Он занимает слишком видное место здесь: сенатор польской республики, воевода сендомирский, староста львовский, такое лицо, что его присутствие в войске царевича не может не иметь политического значения. Остальных воинов отозвать приказом нельзя; они свободно могут служить кому и где угодно; поэтому потребуется всё искусство и всё влияние Савицкого и Черниковского, чтобы возвратить их по домам. А это необходимо, чтобы покамест не раздражать москалей. При царевиче останутся ксёндзы, наш Ян и, может быть, те из поляков, которые нас не послушаются. Ксёндзы получат приказание не слишком бросаться в глаза своими костюмами, а Яну следует дать маленькое наставление. К этому-то я и веду свою речь... Пусть он, оставаясь добрым католиком, кажется как можно более москалём, чтобы лицо, так близко стоящее к царевичу, не слишком резало глаза этим бородатым медведям. Пусть даже он зайдёт в православную церковь... Да вот я набросал маленькое письмецо к нему. Послезавтра у меня будет случай послать кое-что в обоз, так если бы любезный пан маршалок переписал письмо к тому времени, то это была бы большая услуга нашему делу...
Пан Бучинский был очень рад, что от него требовалась такая простая услуга. Он безусловно верил мудрости ксёндза Помаского и был убеждён, что подчинение его указаниям без размышлений во всяком случае выгодно. Письмо было переписано и отправлено в обоз вместе с подробными наставлениями ксёндзам как можно осторожнее относиться к москалям и постараться удалить из лагеря, если это возможно, всех поляков.
Возле самой церкви, в Самборе, стояла убогая хата приходского самборского священника, отца Герасима. В ней помещалась и школа. Матушка попадья пускала в ход всю свою изобретательность, чтобы поддерживать хоть сколько-нибудь благообразный вид своего бедного жилища. Но все её усилия с трудом противостояли всесокрушающему времени. Деревянная хата продолжала потихоньку гнить и разваливаться, несмотря на то, что попадья усердно смазывала её разведённой в воде известью, в некоторых местах приколачивала доски, устраивала подпорки и т. д. Отец Герасим подобным вздором не занимался, потому что весь, телом и душой, отдался исполнению своих священных обязанностей; а трудов было много в огромном его приходе. Нередко дворовая самборская челядь видела его высокую, худощавую, прямую фигуру, неторопливо проходящую по грязи торговой площади, между разными крестьянскими возами и жидовскими тачками: это отец Герасим, спрятав на груди Святые Дары, шёл к умирающему мужику, пешком, вёрст за пять. Дворовая челядь, толпящаяся на базаре, подшучивала над бедно одетым попом, громко смеялась ему вслед, иногда бросала ему под ноги палки, а он шёл, одушевляемый святым своим призванием, пристально смотря вперёд и не обращая никакого внимания на земные невзгоды. Наглые лакейские выходки доходили иногда до того, что физически останавливали почтенного пастыря: то толпа челяди окружала его со всех сторон, то протягивали верёвки — так, чтобы ему нельзя было пройти. Тогда отец Герасим останавливался, гордо поднимал голову и медленно осенял крестным знамением нахальную толпу. Недавно обращённая в католичество, челядь не выдерживала сурового взгляда священника и его крестного знамения: многие невольно вспоминали, может быть, лета молодости или детства, когда приобрели привычку с любовью и смирением преклоняться перед этим знамением... Дерзкая толпа расступалась, и отец Герасим, кротко склонив голову, как будто перед той силой, которая избавила его от надоедливых лакеев, смиренно проходил своей дорогой. Изредка случалось ему встречаться с ксёндзом Помаским; но богатый ксёндз ездил обыкновенно в карете, а отец Герасим ходил пешком, поэтому встречи были очень коротки. Ксёндз бросал презрительный взгляд на священника, в глазах которого при этом выражалось не то изумление, не то негодование... Крестьяне, встречаясь со своим попом, за несколько шагов снимали шапки и с благоговением приближались для принятия благословения. Весь приход безусловно доверял отцу Герасиму и держался вокруг него твёрдой общиной, из которой иезуиты, при всей своей ловкости, не могли вырвать в унию ни одной души.
То было трудное время для православного населения областей, принадлежавших к польскому королевству (или республике). Римско-католическое духовенство деятельно работало для обращения православных в латинство, а если нельзя, то по крайней мере в унию. Под этим словом разумелось то единение Православной церкви с Римско-католической, к которому приступили, из корыстных видов или по чувству самосохранения, четыре православные епископа: луцкий — Кирилл Терлецкий, пинский — Леонтий Пельчинский, Львовский — Гедеон Болобан, и холмский — Дионисий Збируйский. Знаменитый акт, с которого начинается уния, объявлен этими иерархами на соборе 1596 года в Бресте. Выговаривая себе, чтобы «церемонии и все обряды божественной службы и церковного порядка по древним обычаям восточной Церкви оставались ненарушимы до конца мира», епископы уступали под верховное владычество Папы Римского и себя, и свои церкви. Этот поступок епископов вооружил против них всё православное население. Тут только заметили они, что их признание главенства Папы далеко не разрешает всего дела. Гедеон львовский увидел, что православное братство при ставропигиальном Онуфриевском монастыре не только не следует по стопам своего архиерея под благословение Папы, но ещё хлопочет у константинопольского Патриарха о свержении его с епископской кафедры. Остальные три епархии точно так же стали во враждебные отношения к своим епископам. Низшее духовенство, не предупреждённое своими архиереями, вместе с мирянами не признавало главенства Папы, стало быть, прямо восставало против поступка иерархов и отказывалось повиноваться их духовному руководству. Произошло великое смятение между всеми православными. В то же время поляки вовсе не спешили наградить отступников, а напротив, не скрывали своего к ним презрения. Престарелый епископ львовский Гедеон, долгое время враждовавший с львовским братством, которое не хотело ему подчиняться, понял, что уния с его стороны была и грешным отступничеством, и грубой ошибкой. К тому времени, о котором идёт речь, то есть к 1604 году, он раскаялся, отрёкся от унии и перестал притеснять тех из священников своей епархии, которые не поминали на ектеньях Римского Папу, а продолжали молиться за константинопольского Патриарха. Но латинский епископ во Львове точно так же, как и всё латинское духовенство, неустанно всеми неправдами преследовали и теснили священников, не признававших унии. Гонения поляков, с одной стороны, и отступничество архиереев, с другой, сделали то, что лучшие из православных попов закалялись в борьбе, теснее прежнего сближались со своими прихожанами и готовы были скорее принять мученический венец, чем подчиниться Папе. Напротив, люди слабые находили, что гораздо удобнее будет и выгоднее покориться, чтобы за произнесение на ектенье имени Папы и за вставку в Символе веры одного только слова — жить спокойно, иногда получать от помещика и дрова, и сено, и овёс, а иногда и денежное жалованье.