Эспер действовал дальше по плану: во-первых, осматривал знаменитые усыпальницы древних, многие из которых были раскопаны и восстановлены (разговоры на пароходе давали о себе знать), во-вторых, все уцелевшие колонны и обелиски, в-третьих, все памятные места Вечного Города, в-четвёртых… Но последнее уже не от него одного зависело, ведь ехал он в Рим по делам.
Первой он посетил пирамиду Кая Цестия, в южной части Древнего Рима, у Остийских ворот. Пирамида была единственной в своём роде — светлого камня, на котором гнездилась зелёная поросль, неведомо за что цеплявшаяся. С обеих сторон к пирамиде подходила стена городских укреплений. Вход в погребальную камеру, пробитый 170 лет назад вместо намертво замурованного древнего, был теперь тоже закрыт, и оставалось утешиться зарисовками фресок и священных предметов, сделанными Пиранези (впрочем, листы Пиранези были с ним повсеместно).
Но — Египет в Риме! Кажется, это был род помешательства у тех, кто когда-то империей правил и меньше всего был похож на нильских иерофантов, но так желал — от государственного служащего и члена полуплебейской коллегии Цестия до самого императора — выглядеть не по-латински, а как-нибудь на восточный манер.
Между тем прямо через дорогу от пирамиды располагалось некатолическое кладбище, где Эспер набрёл на могилу несчастного Перси Шелли (он всё никак не мог вспомнить, кто это; помнил лишь, что утонул) и на одно совсем свежее русское захороненье — княгини Прасковьи Вяземской, не достигшей и восемнадцати лет. Приехать в Рим, чтобы вот так умереть! А что совершил к двадцати двум годам своим Эспер? Едва ли ему было чем похвастаться.
От кладбища князь решил совершить прогулку шагом до раскопанной гробницы Люция Аррунтия-младшего, выразительные зарисовки которой, сделанные Пиранези, он запомнил ещё в Москве, и отпустил коляску, терпеливо ждавшую его всё это время у пирамиды. Шёл наугад на северо-восток мимо оставшихся по правую руку руин Бань Каракаллы, свернул на опустевший участок Аппиевой дороги, ничуть не похожий на фантастическое скопление надгробий, статуй, бюстов, обелисков и башен, нарисованное Пиранези, и дальше — по разорённой и не застроенной пустоши — дошёл до Больших ворот современного города. Дорога оказалась неблизкой, более часу. Жарило солнце.
Когда, запылённый и очень усталый, Эспер достиг цели, то обнаружил, что от былого великолепия нет и следа. Ещё три четверти века назад здесь на подземных арках были целы красочные, нежные росписи, изображавшие грифонов и беседующих друг с другом обитателей загробного мира, а у ниш многоярусного колумбария можно было прочесть вмурованные в стену надписи. Обряженные в камзолы энтузиасты в треуголках, с прогулочными тростями под мышкой и с тусклыми фонарями в руках изучали стоявшие внутри резные саркофаги из мрамора и содержимое простецких погребальных урн освобождённых рабов, и в посмертии пребывавших рядом с их бывшими хозяевами.
Печальная участь, постигшая мавзолей после обнаружения — настоящий разгром под предлогом спасенья наследия, — была похожа на участь римского государства после смерти неподкупного Аррунтия: сенатор вскрыл себе вены, чтобы не участвовать в безобразиях царствования Калигулы.
Раздосадованный как на неудержимых гробокопателей, так и на игру собственного воображения, в котором ему рисовался целый подземный город, просторный и величественный, Эспер пошёл к расположенным неподалёку руинам того, что считалось храмом Минервы-целительницы, и присел в их тени. Но и здесь поработало время и людское бездействие. Сохранись строение в куда лучшем виде, а не в качестве торчащего из пасти земли разрушенного огромного зуба, оно, вероятно, как Пантеон, радовало бы гармоническим пением циркульных форм; но увы, купол, венчавший здание во времена Пиранези, обрушился, и небо — яркое, светло-голубое, почти белое солнечное небо — было видно насквозь; стены тоже были целы лишь отчасти. О, как Эспер теперь понимал Корсакова, приходившего в отчаяние от увиденного в Константинополе и в Афинах! К гробнице семьи Августа, раскопанной одновременно с гробницей Аррунтия, Эспер решил не ходить. Что там его ожидало? Крепкие стены? Осколки растащенных захоронений?
А вот колонны и обелиски возвышались в Вечном Городе почти невредимыми. Человек не решался их трогать — ни вандалы, ни армия Наполеона, и даже климат и время щадили их.
Эспер начал с древнеегипетского обелиска перед собором Иоанна Крестителя Латеранского. Древний храм был давно перестроен, древний дворец семьи Латеранов снесён, а вот египетский обелиск возвышался по-прежнему, перевезённый сюда из Большого цирка. Когда Филипп услыхал о впечатлении Эспера от обелиска на Пьяцца Навона, он вручил ему изданную одним анонимным энтузиастом книгу «La clef de l’énigme de l’obélisque du Latran»[14] (Рим, 1834):
— Посмотрите; уверен, что, узнав, о чём эти тёмные иероглифы, отношение своё перемените.
Подозревали участие в книге покойного месье Шампольона, ещё в 1826-м скопировавшего все надписи с египетских обелисков Рима. Безыменный автор писал со ссылкой на «Естественную историю» Плиния-старшего, что все «обелиски были посвящены дающему жизнь солнцу, и даже сама форма каждого из них должна была напоминать об острых как иглы всепроникающих лучах». Эспер, кажется, немало изумлённый, выписал в свою тетрадь начало начертанного на латеранском обелиске гимна, переведя на русский с французского перевода:
Гармахис, живое солнце, мощный бык, солнцем возлюбленный, властелин венцов — слухом прегрозным по всем землям — золотой многосильный ястреб, сокрушитель ливийцев, царь Рамен-Хепер, сын Амона-Ра от чресел его, рождённый матерью Мут в Ашере, сын Солнца, плоть Солнца, от плоти его сотворившего, объединитель творения Тотмес, возлюбленный Амоном-Ра, повелитель престолов верхних и нижних земель, дарующий жизнь — как солнце — навеки; Хоремаху, солнце живое, мощный солнечный бык, увенчанный в Фивах, повелитель венцов, кто раздвинул свои владенья, подобно светилу на небе, золотой ястреб, умыслитель венцов царь Рамен-Хепер, солнцеприязненный сын Солнца Тотмес памятник отцу своему Амону-Ра воздвиг — повелителю места силы верхних и нижних земель, обелиск воздвиг тебе возле храма у Фив — первый из обелисков фиванских, Хоремаху, живое солнце, на кого надета корона высокая верхних земель, повелитель венцов, правду празднующий, золотой ястреб, возлюбленный и на земле, торжествующий силою царь земель верхних и нижних, воздвигающий памятники в Фивах Амену, придающий им новую силу, возвращая прежний облик, изначальный — никогда ничего подобного не было совершено во времена Амена, в доме отцов его — превратившего Тотмеса, сына Солнца, в правителя Ана, дающего жизнь.
Хоремаху, живое солнце, могучий солнечный бык, увенчанный правдою, Рамен-Хепер, восхищённый великолепьем Амена в Фивах, его Амен и приветствует; сердце его становится больше при взгляде на памятники, кои воздвиг его сын, и сам он по прихоти делает бо́льшим царство своё, придавая надёжности новым явленьям Владыки в тьме бесчисленных празднеств за тридцать лет.
«А разве римское солнце не таково? — продолжал свою запись вслед за переводом Эспер. — Разве оно не гонит сомнения, хандру и хвори? Разве ему не стоит воздвигнуть какого-нибудь обелиска? Древний римлянин был слишком суров к себе самому, чтобы безудержно хвалить Абсолютный Свет, — в его глазах это было прилично лишь греку да египтянину. Что ж, я оказался неправ, и всё, даже искусство Египта, имеет две стороны — даже на языке деспотии можно петь гимны источнику жизни и всяческой жизненной силы. Вероятно, найдутся и те, кто сочтёт расшифровку обычным миражем, галлюцинацией, но — уж очень правдоподобная галлюцинация».